Андрей Ерпылев «Один в поле»

— Ну, до завтра? Выходной, оттянемся на все сто.

— Завтра я не могу — надо матери помочь на рынке. Батя хворает, денег в обрез…

— Знаем мы, как он хворает! — прыснул Дак, самый младший в компании. — Нажрался поди опять…

И осекся: Зарис Текуду, здоровенный увалень из северян, неизвестно каким ветром занесенный в Столицу — говорят, мальцом совсем, вместе с эвакуированными еще тогда, в Великую Войну, — молча взялся за воротник сопляка, намотал на здоровенный кулачище и поднес к самому своему веснушчатому лицу.

— Не говори так, — буркнул он. — Никогда. Не надо.

Зарис за два с лишним десятка лет в Столице так и не научился разговаривать, как местные, хотя привезли его совсем маленьким, и акцент вроде бы перенять было неоткуда — северян в приюте жило очень мало. Он сильно стеснялся своего выговора, больше молчал, но когда говорил, все понимали с полуслова. Повторять приходилось редко, а уж если он повторял, то слова подкреплялись этим самым кулаком с небольшую дыньку размером. И Дак Таан это отлично знал.

— Зарис, Зарис! — он едва касался земли носками ботинок и вынужден был ухватиться за могучую, как у сказочного богатыря Гая, ручищу. — Я пошутил! Отпусти меня!

— Отпусти его, Зарис, — вмешался Аллу Даар, серьезный молодой человек в очках. — Задушишь еще!

Его единственного во всей компании могучий Текуду не только уважал, но и побаивался — худощавый сутулый Аллу мог врезать словом почище, чем северянин кулаком. Приютский, как и Зарис, только неизвестно из каких краев родом, он окончил университет и был умнее всех остальных, вместе взятых.

Неизвестно, какая сила вообще свела в одной компании столь разных людей — фронтовиков Роя и Зариса, интеллигента Аллу, Дака, годившегося им разве что в младшие братишки… Они, конечно, трудились на одном заводе: Рой Гаал — слесарем-инструментальщиком, Зарис — водителем электрокара, Аллу (господин Даар, как его вообще-то полагалось величать) — конструктором, ну а шустрый Дак — курьером, сновавшим между громадой заводоуправления и похожими на огромные плоские ящики цехами. Чертежи, образцы деталей… Все, что нельзя доверить телефону. Но поди ж ты: не было, наверное, на заводской окраине компании дружнее и веселее. Устроить какую-нибудь веселую каверзу, закадрить самых красивых девчонок на танцах, разнять драку в пивной, пусть даже дерущиеся уже перешли к более серьезным аргументам, чем кулаки и пустые бутылки, — тут неразлучной четверке не было равных. И любой на всех Заводчанах знал, что обидеть одного из них, пусть даже сопляка Таана, — значит нажить себе трех непримиримых врагов.

О том, как именно они познакомились и почему сдружились, слухи ходили разные. Самые записные болтуны врали на голубом глазу, что Малыш Таан, только-только устроившись на работу, умудрился поссориться со всеми тремя остальными. Причем так, что никакие извинения делу помочь не могли. Отношения выяснять они должны были вечером у бывшей мужской гимназии, в прошлую войну разрушенной трехтонной фугаской почти до основания — в излюбленном для такого рода встреч месте. И только они успели засучить рукава, как откуда ни возьмись налетели полицейские из Министерства Всеобщей Доброты, и недавним врагам пришлось схватиться с новым противником, четыре на восемь… Красивая история, конечно, да только здорово смахивала на старый, запрещенный еще при Отцах авантюрный роман из имперской жизни. «Четверо забияк» назывался вроде, или как-то так. Да и кто в Заводчанах не знает, что правоохранители (в просторечии — «добряки») в этот неблагополучный район даже средь бела дня носа не кажут. Не говоря уж о вечернем времени.

— Отпустить, Рой? — повернулся Зарис к другу. — Или наказать? Примерно.

— Отпусти, — махнул рукой молодой рабочий. — Все ведь знают, что Малыш Таан сначала говорит, а лишь потом думает. Да и то не всегда.

Тугодум-северянин постоял минутку, держа на весу отчаянно извивающегося парнишку, а потом захохотал и разжал пальцы. И как раз когда тот особенно сильно дернулся.

— Не ушибся? — добродушно прогудел Зарис, наклонившись к возящемуся в пыли пареньку. — Помогу встать. Дай руку.

— Обойдусь, — пропыхтел тот. — Орясина приморская! Как там только таких, как ты, делают!

— Так же, как и тебя, — пожал плечами здоровяк. — Хотя насчет тебя не уверен.

Рассмеялись все четверо: действительно, представить себе, что великан Зарис и коротышка Дак появились на свет в результате одного и того же биологического процесса, было трудно.

Мир был восстановлен, но у Роя на душе все равно скребли кошки. И все остальные это хорошо знали…

— Погоди, Рой! — догнал Аллу друга, когда четверка рассталась на перекрестке: Гаал направлялся домой, в обшарпанную трехэтажную «отцовку» по Маршала Зогу, Зарис с отчаянно жестикулирующим Даком — они окончательно помирились, — разумеется, в пивнушку «Три рака», а господин Даар сперва в свою сторону, должно быть, в заводское общежитие, но передумал. — Давай пройдемся чуток.

— Давай. — Рой не слишком спешил под отчий кров: отец, превосходный слесарь, мастер своего дела, выпив, вдруг превращался в домашнего деспота; высохшая от забот матушка, восемнадцатилетняя Дона…

Сестренка была особенной болью юноши. Вроде бы совсем ненадолго отлучился он из дому — недолгая война с Хонти, «предсмертная судорога кровавого режима Неизвестных Отцов», как трубили телевидение, радио и газеты новых демократических властей, выдернула его из дому меньше чем на год, — а как много успело измениться…

* * *

Повоевать ему удалось всего ничего: их двадцать четвертую резервную бригаду, наскоро подготовив, бросили в бой прямо с колес — фронт трещал по всем швам, и остановить хонтийцев, бредивших реваншем, нужно было любой ценой. А те, воодушевленные разгромом передовых сил Метрополии, частью сгоревших в ядерном котле на Стальном Плацдарме, частью окруженных, перли вперед, не обращая внимания на потери. Для Роя месяц боев слился в один бесконечный день, пропахший порохом и взрывчаткой, кровью и сладковатым трупным запахом, удушливым смрадом разрытой земли и смертью, смертью, смертью. Тысячу и одной смертью. Он, коренной горожанин в Мировой Свет знает каком колене, за этот месяц перекидал тонны земли, вырыл больше окопов, чем в учебном полку выпустил пуль из своей старенькой винтовки второго срока службы, помнившей еще, наверное, папашу последнего императора Эррана Двенадцатого. Последняя надежда страны, как твердили агитаторы, появлявшиеся на позициях гораздо чаще, чем полевые кухни с «шрапнелью» и жидкой баландой, медленно отступала, сжимаясь как пружина, и почти все в окопах от последнего рядового до офицера скороспелого военного выпуска верили, что она непременно распрямится, сметая врага, будто ненужный мусор. Так было всегда в истории и так должно было быть и теперь.

Роя зацепило осколком в одной из самоубийственных контратак, когда «серые шинели», не щадя ни себя, ни врага, мешая победный клич с матерщиной, сшибались с авангардом хонтийцев в штыки, быстро сменявшиеся рукопашной. Свои и чужие оказывались в едином рычащем клубке, будто псы, не щадящие жизни ради хозяина, и рвали друг другу глотки, пока внезапное опустошение не заставляло их почти без сил расползтись по своим конурам. Молодому солдату повезло — его не бросили истекать кровью на «нейтралке», он не попал в плен, что по слухам было страшнее смерти, — самоотверженный парнишка-санитар, чем-то похожий на Малыша Дака, вытащил его, полуживого, к своим. Смерть, в бреду представлявшаяся раненому грязной собакой со шкурой, усеянной серыми и гороховыми пятнами — в цвет шинелей своих и хонтийцев, чьи трупы постоянно маячили перед глазами на нейтральной полосе, — разочарованно захлопнула пасть.

А потом были месяцы скитаний по санитарным поездам и тыловым госпиталям, тиф, едва не уложивший только-только начавшего выкарабкиваться Роя в общую, засыпанную негашеной известью, могилу, алюминиевая — страна остро нуждалась в серебре, меди и никеле — медалька на серо-голубой ленточке, догнавшая награжденного в тысяче километров от фронта. В инфекционном отделении, провонявшем хлоркой, он и узнал, придя в себя, что «пружина народного гнева» так и не распрямилась. Кто-то умный и хладнокровный осторожненько спустил ее с боевого взвода, будто вставил чеку в запал уже готовой разлететься тысячами смертоносных осколков гранаты. И каждодневного душевного подъема, приступа энтузиазма, когда выздоравливающие орали гимны и славили Неизвестных Отцов, колотя костылями и металлическими «утками» по спинкам коек едва живых, но тоже шепчущих непослушными губами святые слова товарищей, больше не наступало.

Вместо этого в палатах появились верткие типчики в новенькой, с иголочки, не обмятой еще форме, твердящие о перемирии с Хонти, о крушении диктатуры Отцов и всеобщем счастье. И тяжелые, как утреннее похмелье после бурной ночи, как отходящий после долгой операции наркоз, как тифозный горячечный бред, регулярные, хоть часы сверяй, приступы тоски. В один из которых застрелился сосед Дака по койке — казавшийся ему, сопляку, стариком, сорокалетний одноногий танкист — вахмистр Боевой Гвардии. В которые ему самому хотелось наложить на себя руки, и только тоненькая пачка писем из дома под подушкой не давала соорудить из разорванного на ленты полотенца петельку и присобачить ее к стропилам общего сортира во дворе. Как двоим солдатикам из дальнего угла большой, на пятьдесят коек, палаты. Или прокрасться тайком в ординаторскую, разбить стеклянный шкафчик и сдохнуть потом с блаженной улыбкой на губах, покрытых пеной, с пустым шприцем в руке. Или…

Он вернулся домой поздней весной, худой, в болтающейся как на манекене заштопанной шинели с чужого плеча и тощим солдатским вещмешком. Его не встречали с цветами, наоборот — шарахались, будто от прокаженного: истощенная тень с серым, как напяленное на него тряпье, лицом не вписывалась в изменившийся словно по мановению ока город. Город скинул привычную скромную одежку предвоенной поры, облачился в пестрые платья и шикарные костюмы, сменил плакаты с суровым мужчиной, тычущим в тебя пальцем и призывающим то крепить оборону страны, то быть бдительным, то сообщать властям о скрытых выродках, на нарядные вывески и рекламные плакаты, оглушал веселенькими мелодиями вместо торжественных маршей… А еще у Роя просто глаза разбегались при виде аляповатых ларьков и магазинных витрин, ломящихся от деликатесов и пестрого ширпотреба. И никаких очередей с номерами, написанными на ладонях химическим карандашом, которые он помнил с детства. И цены на бумажках рядом с товаром радовали глаз. Такую снедь до войны можно было найти только на черном рынке, но по более высоким, гораздо более высоким ценам.

Чтобы явиться домой не с пустыми руками — не прощальным же госпитальным пайком радовать родных, — он зашел в один из магазинов и, стесняясь своего вида, вынул из кармана пухлую, как настенный календарь-численник после Нового года, пачку купюр. Государство неожиданно щедро рассчиталось с больше не нужным ему демобилизованным солдатом, отвалив сумму, на которую до войны можно было шиковать пару-тройку лет, ни в чем себе не отказывая. Но пухлощекий продавец даже не глянул на протянутые ему разноцветные бумажки.

— Ты откуда, парень, свалился? — Заплывшие свинячьи глазки смотрели брезгливо.

— С войны, — беспомощно ответил Рой, недоумевая: неужели толстяк не видит погоны на его плечах?

В прежнее время к военным относились с пиететом. Не ко всем одинаково, разумеется. Блистательный гвардеец в своем черном комбинезоне, конечно, котировался выше «серых» — пехотинцев и артиллеристов. Но вся страна любила своих защитников, отрывала от себя последнее, чтобы они ни в чем не нуждались. Даже в автобусе все предпочитали стоять, поскольку на видном месте красовалась табличка, грозившая крупным штрафом тому, кто не уступит место беременной женщине, инвалиду или ветерану. И если две первые категории были легко узнаваемы, то как распознать ветерана в «гражданке»?

— С какой это войны? — продавец явно издевался.

— С этой… Которая только что закончилась…

— Ах, с этой, — на жирных губах играла улыбка. — Тогда все понятно. Только долго же ты ехал домой, дружок. Война три месяца как закончилась.

— Я в госпитале лежал…

— А я думал, на курорте, — расхохотался мужчина. — Что же тебе в твоем госпитале настоящих денег-то не дали? Эти бумажки знаешь куда используй, — он доходчиво объяснил, для чего Рою могут понадобиться его деньги. — Только помять не забудь как следует.

— А что не так с моими деньгами? — Молодой человек в недоумении повертел в руках купюры: деньги как деньги — с гербом, дворцами, памятниками, с водяным знаком в положенном месте.

— То, что мы такие не принимаем, — зевнул толстяк. — Это для обычных магазинов.

— А у вас какой?

— У нас коммерческий гастроном. Так что, если золотых нет — иди, парень, куда шел А то еще вшей тут мне натрясешь, подтирай после тебя…

— Слушай, ты, крыса тыловая, — раздался новый голос, и Рой изумленно оглянулся: войдя, он не заметил сидящего в дальнем углу худощавого мужчину в темно-синей незнакомой форме. — Хватит, может, над парнишкой издеваться? Не видишь, что он не при делах?

— А ты заткнись! — взвизгнул толстяк, упираясь пухлыми кулачками в прилавок. — Не твое дело! Скажи папаше спасибо, что пригрел тебя, гвардейская сволочь, не дал сдохнуть на помойке! Или «добряков» позвать? Таких, как ты, давно на Голубой Змее ждут — не дождутся.

Мужчина в синем не торопясь поднялся на ноги, и Рой увидел, что правая кисть у него затянута в черную кожаную перчатку, а сама рука не гнется.

«Протез, — подумал он. — Не повезло бедняге… Правая…»

Он хорошо помнил, как товарищи по палате наперебой утешали могучего краснорожего здоровяка, оплакивавшего ампутированную кисть. Всего лишь кисть (хотя легко об этом судить, имея обе в целости), причем левую. А тут — правая, и самое малое — по локоть.

Бывший гвардеец вразвалочку, заставив визгливого толстяка мгновенно сдуться, подошел к прилавку и со стуком положил на него дубинку, которой, оказывается, был вооружен.

— Зови, шкура, — тихо сказал, как плюнул он прямо в бледнеющую на глазах физиономию торгаша — Мне стыдиться нечего. Об одном жалею: не додавил вас, выродков, в свое время. Так бы взял сейчас за кадык и… Пойдем, солдат, — бросил он через плечо, выходя на улицу. — Не видишь разве, что таким, как ты, здесь не рады?

«Не иначе вахмистром был, — поторопился Рой за „синим“, глянув на полуобморочного продавца, обессилено прислонившегося спиной к холодильнику: в поросячьих глазках все еще плескался ужас. — Прямо как сосед мой покойный…»

И в самом деле: того одноногого танкиста и этого, в синем, будто отлили в одной и той же форме. На заводе, производящем вахмистров Боевой Гвардии, как производят танки, орудия, винтовки… Ну, доработали потом, конечно, каждого по-своему — напильником и шабером, но форма точно была одна и та же. А он, Рой, знал толк в формах и штампах — целых три года проработал до мобилизации на танковом заводе, в инструментальном цехе, куда привел его после школы отец — потомственный слесарь.

Гвардеец неловко, левой рукой — не привык еще, видно, — отпер дверцу припаркованного у тротуара «Лебедя» — старенького, имперской еще сборки автомобиля, кажущегося рядом с другими современными авто вовсе не прекрасной птицей, а настоящим гадким утенком.

— Садись, — буркнул он, распахивая пассажирскую дверь. — Отвезу тебя домой, пока ты тут глупостей не наделал. У вашего брата, контуженого, частенько башню сносит от новой жизни. Ты ведь здешний?

— Ага. — Подобрав полы шинели, Рой уселся на жалобно скрипнувшее сиденье и расстегнулся — было жарковато, но он стеснялся своего штопаного-перештопаного, как и шинель, мундира; очкастый, похожий на грызуна госпитальный каптер сказал, что до дома добраться сойдет и так, а новой формы нет и не предвидится. — С Заводчан. Улица маршала Зогу.

— Почти по пути… За что «За боевые» получил? — поинтересовался «синий», не повернув головы: он был занят, выруливая между тесно поставленными машинами. — Стальной плацдарм?

— Я на плацдарм не успел. — Рой поймал себя на том, что будто извиняется перед этим жестким и прямым, как офицерский стек, человеком. — Нас уже под Мугелу перебросили.

— Резервный корпус? Тоже славно задали перцу хонтийцам. Я-то на плацдарме клешню оставил, а про ваши подвиги уже в госпитале по радио слышал да в газетах читал. Двадцать вторая?

— Двадцать четвертая! — Рою хотелось добавить «господин», но он не знал ни имени, ни чина собеседника.

— Военные тайны выдаешь первому встречному, солдат? — улыбнулся углом рта гвардеец, метнув на пассажира цепкий взгляд. — Впрочем, расслабься — какие теперь тайны?

— А кто вы по званию? — стесняясь, спросил Рой.

— Ротмистр Лоос, — улыбнулся водитель. — К твоим услугам… Э-э! Только крышу мне не пробей макушкой! Тоже мне придумал: строевую стойку в автомобиле! Да и не в форме я…

— Виноват, господин ротмистр!

— Ты, парень, — бывший офицер внимательно посмотрел на Роя, — эти свои «виноват» брось. Нет сейчас ротмистров.

— Неужто Боевая Гвардия запрещена? Я слышал…

— Слышал он… Нет, Гвардия не под запретом. Мы под запретом. Все, кто ее опорой был… Я ведь, солдат, еще в ту войну начинал, при императоре… Зеленым сопляком, моложе тебя…

Ротмистр замолчал, вытащил из пачки, валяющейся у ветрового стекла, погнутую сигарету и долго пытался чиркнуть спичкой, прижав коробок ребром ладони, пока Рой не взял их у него и не помог закурить.

— Благодарю, солдат… И вообще: все изменилось. Раньше мы выродков гоняли… Ты, часом, не выродок? Хотя откуда: кто выродков, кроме штрафников, в армии встречал?.. А теперь они все под себя подмяли. Видел того борова за прилавком?

— Ви… видел… А он что — тоже выродок, господин…

— Забудь про господ! — гаркнул ротмистр. — За решетку меня решил упечь? И сам сесть рядом за пособничество?

— Никак нет, э-э…

— Вот именно, что «э-э». Первостатейный выродок этот господин Суук. И папаша его выродок, и мамаша… Все выродки. До седьмого колена. Но помнят, крысиная порода, что я в свое время на перевоспитание их не упек всех скопом, благодарность, значит, проявляют…

— Как же вы теперь? Без работы…

— Плюнь, солдат. Никуда они не денутся. За папашей Сууком такие делишки раньше водились, что и нынешние власти по головке не погладят. Это молодой — глупый да крикливый, а старый Суук очень себе на уме. Он лучше сынку по шее накостыляет — если найдет, конечно, у него шею в сплошном сале, — чем меня, благодетеля своего, на улицу вышвырнет. Не то, что «добрякам» сдать. Этого ему не простят.

— Кто?

— Дед Пихто и бабушка Никто. Усек?

Рой понял, что эту тему развивать не стоит.

— А почему он мои деньги не взял? Там же на ценнике было написано…

— Эх, солдат, солдат… Наивный ты. У нас теперь две валюты.

— Как две? — опешил Рой. — Неужто хонтийцы…

— Да хонтийцы тут ни при чем У них там дела почище наших будут — гражданская война, говорят. Сепаратисты и все такое. Не сегодня-завтра на две части развалятся. А с деньгами наши умники намудрили, доморощенные. Выродки, мать их… Пока мы там за родину пуп рвали, тут экономика, понимаешь, развалилась. Пока Отцы у власти были, как-то справлялись. А как свобода настала, так все и обвалилось. Цены росли по пять раз на дню. Да как! Утром денег у тебя в кошельке на сто буханок хлеба хватало, а к вечеру и трех не купишь.

— И сколько теперь на это можно купить? — с сомнением поглядел солдат на свои деньги, еще десять минут назад казавшиеся богатством.

— Ну, на пару-другую буханок хватит, — улыбнулся ротмистр. — Шучу, конечно. Побольше, естественно. Только в очереди настоишься за этим тоже побольше.

— Так нет же очередей!

— Потому и нет, что здесь только на золотые торгуют.

— Взаправдашние? Как при императоре? Где ж их взять?

— Да не на червонцы. Бумажки придумали особые. На них вроде как на старых все — тройка, пятерка, десятка, да только золотом. На, взгляни, — Лоос достал из нагрудного кармана мятую купюру и протянул Рою.

Тот разгладил бумажку и увидел портрет военного с надменным лицом, облаченного в латы. Он помнил этого человека — императора Эррана Первого, Собирателя Земель. Такой же портрет красовался на картинке в учебнике средневековой истории, запрещенный как раз в том году, когда он, Рой, заканчивал восьмой класс, где эту историю проходили. Рой с одноклассниками, чумазые, как кочегары, и веселые — какому школьнику не захочется сжечь опостылевший учебник! — под бдительными взглядами педагогов и представителей районной управы швыряли в огромный костер связанные шпагатом пачки книг. А годом позже вместо уроков труда вырезали из книг, указанных в длинных списках, картинки и целые страницы, вымарывали тушью имена, строчки и абзацы. Такова была воля Неизвестных Отцов, ночей не спящих, неустанно заботясь о своих согражданах…

— На эти бумажки купить можно все. И даже поменять свои деревянные на эти, золотые. Только не везде и не просто так…

— Он же запрещен был, — Рой перебил рассказчика, разглядывая портрет императора.

— Был да сплыл, — офицер отобрал банкноту. — Теперь многое из старого разрешено. И герб имперский, и история…

— Может, и императора на трон вернули? — криво усмехнулся Рой: то, что говорил ротмистр, не укладывалось в голове.

— Императора? — развеселился чему-то собеседник. — Ну ты, паренек, хватил! Императора ему подавай… Никаких императоров, солдат! У нас теперь власть народа. Демократия. Слышал такое слово?..

За разговорами Рой не заметил, как автомобиль оказался на знакомой улице. Вот она, родная «отцовка», о которой он столько мечтал на нарах «учебки», в сыром окопе и на госпитальной койке.

— Беги, солдат, — как-то по-особому добро улыбнулся господин Лоос: юноша и не подозревал, что тот может так улыбаться — не саркастически, не язвительно, а как отец… — Вижу, не терпится тебе…

— Спасибо! — пулей выскочил Рой из машины, но обернулся, смутившись. — Может, к нам зайдете, господин ро… Мама будет рада. И отец.

— Нет, ты уж один, — покачал головой офицер. — Уж я-то знаю, каково это — домой с войны возвращаться. Не до меня вам будет сегодня.

— Ну что вы!..

— Знаю, знаю… У тебя, небось, и девушка есть.

— Нет, господин ро… — покраснел парень.

— Ну, это дело наживное. Сейчас, когда вашего брата повыбили да поперекалечили, — особенно. А захочешь поболтать — ты, вижу, парень неплохой, хоть и наивный до предела… — ротмистр неловко накарябал адрес на спичечном коробке. — Забегай как-нибудь. Поболтаем о жизни, о том, о сем… Ну — держи!

«Лебедь», окутавшись клубами сизого дыма, укатил, а Рой остался стоять посреди улицы, еще ощущая ладонью крепкое мужское рукопожатие. Ладонь у ротмистра Лооса была твердой, сухой и теплой. Ладонь хорошего, уверенного в себе и своем деле человека…