Петр Катериничев «Любовь и доблесть»

Пробуждение было подобно рождению. Свет проникал сквозь сомкнутые веки, обрывки полусна еще носились в ближней памяти клочьями ветреного и прохладного тумана, а Олег Данилов понял, что уже не спит.

Да еще и кошка. Сквозь сон он слышал настойчивое мяуканье, но подниматься не желал. Тот участок сознания, что отвечал за «рацио», решительно противился окончательному пробуждению, подтверждая, что никакой кошки, ни черной, ни белой, ни серо‑бурой в загогулину, в его квартирке сроду не водилось, а значит, и мяуканье было пустым фантомом. И вставать в угоду мнимой игре неопохмеленного воображения не было ни необходимости, ни резона. Особенно после вчерашнего, мутного и далекого теперь, как унылое средневековье между столетними войнами, и томительного, словно голос преподавателя катехизиса в какой‑нибудь добропорядочной бурсе ушедшего века.

Но мяуканье было проникновенным. Неведомый зверек старался вовсю. Кое‑как Олег продрал глаза и увидел барышню семейства кошачьих, сидящую на подоконнике и выводящую приятным дискантом:

– Мя‑а‑а‑у!

У кошки – четыре ноги,

Позади у нее длинный хвост,

Но трогать ее не моги ‑

За ее малый рост, малый рост!

{[1]}

– завертелась в сонном мозгу мелодия. Она крутилась и крутилась в такт требовательному мяуканью и не давала никакой возможности от нее отвязаться.

* * *

Олег опустил ноги на коврик, привстал, постаравшись из суеверия ступить сначала правой, неловко подвернул лодыжку и чуть не упал. Кошка метнулась в угол, замерла на мгновение в искреннем испуге, заглянула ему в глаза желтым рысьим взглядом и мявкнула, на этот раз коротко и кротко. Кошка была красива: черная, с белой грудкой и белыми носочками на лапах. Происхождения самого аристократического. И запрыгнула она в его зарешеченную, но открытую всем ветрам хибару на первом этаже, надо полагать, из чистого любопытства: глаза у кошки были доверчивые и детские.

– Есть хочешь? – спросил Олег как гостеприимный хозяин и выжидательно на нее уставился.

Чего он ждал? Что кошка скажет «хочу» или хотя бы кивнет? Не дождался, помотал головой, ухмыляясь самому себе, своей утренней неловкости и мысли, посетившей не тяготеющую к философичным обобщениям голову: «Как ее зовут?»

Олегу показалось невежливым называть ее просто «кошка».

– Как тебя зовут, барышня? – спросил он. М‑да. Язык снова сработал быстрее рассудка, а впрочем... кошка мяукнула.

В некотором смущении Олег потер переносицу, уточнил:

– Муська?

Кошка мяукнула длинно и оскорбленно.

– Извини. Катя?

Кошка умиротворенно сощурилась и потянулась на передних лапах. Подошла к Данилову, потерлась о щиколотку, пропела совсем тихонечко, умиротворенно:

– Мя‑а‑а‑у.

– Ну вот и прояснили. Екатерина, значит. Кэт.

Данилов проснулся окончательно. Встал, прошлепал босиком на кухню, распахнул допотопный «Саратов», вынул пакет, отодрал зубами уголок, пометался глазами в поисках чистого блюдца, не нашел, выплеснул из пиалы в раковину остатки заварки, кое‑как сполоснул, налил молоко, опустил на пол, предложил:

– Кать, ты пока беленьким разомнись?

Кошка опустила мордочку в пиалу, и ее алый язычок азартно замелькал.

– Не торопись, горло простудишь, – назидательно посоветовал Олег. Катька промолчала.

Нет, с горлом он переборщил. Холодильник, выпущенный до эпохи исторического материализма, морозил на честном слове и приводил помещенные в его нутро напитки в состояние приятной кустарниковой прохлады. Ну а закусок там не было.

Олег забрался под душ и стоял, чувствуя, как улетучиваются остатки сна и похмельной мути. Пока не замерз. Выскочил, промокнулся полотенцем, мельком взглянул на собственное отражение в зеркале. Бриться он не любил и не собирался, благо небритость уже лет пять считается бородой. Вот только ссадина над левым глазом. И кровоподтек. Ему повезло: удар рассек кожу и дурная кровь покинула дурную голову. Это радовало. Иначе под глазом и вокруг него красовался бы фиолетово‑черный бланш самого содержательного размера. И опадал бы, желтея, с месяц. А так – вид боевой и бывалый; ну а легкая припухлость через часок пройдет. Особенно если помочь голове встретиться с телом путем «принятия на грудь». Естественно, в гомеопатической дозе и исключительно с лечебной целью.

Олег осторожно потрогал кровоподтек, вздохнул, отметив, что костяшкам пальцев тоже досталось... Впрочем, вспоминать об этом сейчас было ни к чему.

Если хранить в памяти каждую собственную глупость, то... Все, мысль ушла.

Данилов завернулся в махровый халат и вышел в комнату.

Взгляд ничто не радовало. Его квартира представляла собой нечто среднее между сараем и ангаром. Не по размерам, а по царящему в ней бедламу. Книги, газеты, чашки с остатками кофе и чая, пустые пивные банки, перевернутые пепельницы, листы бумаги с обрывками недописанных фраз – это был обычный антураж. К этому следовало добавить разбросанные по трем убогим комнатухам в совершеннейшем беспорядке свитера, джинсы, ботинки, кеды, мятые галстуки...

Последнее было особенно удивительным: галстуки Данилов никогда не носил и чувствовал себя в этом аксессуаре как лев в ошейнике. А костюма у него не было вовсе. Сию униформу деловых и чиновных Олег искренне полагал чем‑то из разряда скафандров: как любая униформа, костюм броней сковывал эмоции и защищал «астронавта» на нетоптаных тропах отечественных политики и бизнеса: ничего личного. Мысль о том, что профессии бизнесмена и киллера в чем‑то схожи, была не новой, но сейчас забродила в похмельной голове как откровение. Ну да: только киллеры убивают сразу, а «работодатели» высасывают соки у своей «скотинки» по капле, пока в паутине не останется никому не нужный и ни на что не годный иссохший остов. «Ничего личного»? Как бы не так. Любовь к деньгам у многих индивидов была очень личным чувством; что удивляло Данилова в наших богатых, так это причудливое сочетание алчности и мелкотравчатой плюшкинской скаредности. Это было противно.

Если уж Данилову предстояла встреча, которую принято считать деловой, он просто менял свитер на пиджак, надетый на футболку, ноги запаковывал в туфли вместо привычных кроссовок, и на этом уступки принятым в тех кругах правилам считал исчерпанными. Сегодня встреч не предвиделось. Ни деловых, ни личных.

Никаких. С сегодняшнего дня он был безработным. Маргиналом. Люмпеном. Впрочем, не в первый раз.

– Мя‑а‑а‑у, – подала голос кошка, объявившись из кухни. Присела, обернулась хвостом и мечтательно огляделась. Кошке у Олега нравилось.

– Ну что, оттянулась на молочке, аристократка? Данилов прошел на кухню, кошка двинулась следом, потерлась о ногу.

– Не подлизывайся, все равно покормлю. – Данилов распахнул дверцу холодильника, вздохнул, закончил:

– Если найду чем.

Колбасы остался ровно кусочек. Правда, это была настоящая домашняя колбаска, приконченная, в аппетитной шкурке. Олег с треском разломил кусок на два равных поменьше и кинул один кошке. Та выгнулась, поиграла, упруго присела на четырех лапах, словно затаившись перед броском, накрыла «добычу», выпустив коготки, и с хрустом впилась зубами.

– Странные мы звери, хищники, а, Кать? Просто так сожрать мало, хорошо бы еще и натешиться.

Кошка подняла голову, глянула на Олега взглядом пантеры и вернулась к прерванному занятию.

– Да я не в обиду, просто настроение такое, – словно оправдываясь перед зверьком, произнес Данилов, выудил из холодильника плоскую фляжку с джином, плеснул в стакан на треть, долил за неимением тоника лимонадом, приподнял емкость. – Ну, доброй охоты?

Кошка хрумкала колбаску, припав на лапы и щурясь от удовольствия. Олег выпил полстакана джина, морщась, как лекарство. Даже привкус можжевеловой ягоды показался каким‑то валериановым. Подхватил губами сигарету из пачки, чиркнул спичкой, прошел в комнату, упал в кресло. Закрыл глаза. Джин подошел сразу, сделав настроение летящим и мимолетным, будто сорванные шапочки одуванчиков, а его собственное пребывание в этом мире – необязательным и мнимым. Так и бывает.

Сначала ты яркий и лучистый, как солнышко, такой, что от тебя и взгляда не оторвать, и кажется тебе, что так будет всегда, а зазевался – вот уже и жизнь прошла, и остатки твоих надежд несутся шальным ветром неведомо куда.

Олег вздохнул: мысли покатились совсем не по тому кругу... А где он, тот круг? Наверное, нужна и женщина, и семья, и кошка с собакой... Но не складывается.

Рука пошарила в ворохе бумаг и книг на полу рядом с креслом и извлекла средних размеров фолиант. «Психология бессознательного» Карла Густава Юнга. Как у Экклезиаста? «От многие знания многие печали, и умножая познания, умножаем скорбь». А что делать? Человек создан хищником любопытным, вот он и пытается познать себя вместе с миром. Олег вздохнул: вряд ли уважаемый Карл Густавович объяснит все его порывы и промахи за вчерашний день и за прожитую жизнь, но надеяться можно? Гадают же люди на книжках... Итак? Что день грядущий нам готовит? Данилов открыл наугад, прочел: "Исходным материалом для нижеследующего разбора мне послужили те самые случаи, в которых было реализовано то, что в предыдущей главе представлено, как ближайшая цель, а именно преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному. По достижении этой цели удается вызволить "Я" из всей его замешанности в коллективность и коллективное бессознательное".

Хорошо сказано! Ни прибавить, ни убавить! «Преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному» – вот что ему сейчас нужно! Ибо без преодоления анимы он, Олег Данилов, живет как сирота казанская! Если бы еще знать, что такое «анима», и каким образом она метаморфизирует... А впрочем, голова – предмет темный, никакой наукой не проясненный. Но отдельными учеными мужами разумеемый. Вроде Карла Густава Юнга, ныне покойного. Олег опустил книгу обратно, в пыль и пепел малогабаритной квартирки. Как выражались латиняне: «Sic transit gloria mundi».

Что в переводе с иноземного звучит примерно так: «Прошла любовь, повяли помидоры». Пусть смысл частично и утерян, зато образность налицо.

А разобраться в собственных душевных метаниях все же хотелось. И провести метаморфозу. Сегодня. Немедленно. Нужен просто толчок. Мысль. Идея. И все сложные вещи исчезнут, упростятся, как в некоем уравнении, до того главного, что и составляет нашу жизнь. До «любви» и «смерти». Ну а поскольку, пока ты жив, смерть присутствует только как возможность небытия, а не как данность, то в уравнении, называемом жизнью, останется лишь одно неизвестное, именуемое любовью. И то, что может любовь защитить. Доблесть.

А если нет любви, что остается? Стены. Унылые стены обиталища, а не жилища, больше похожего на ангар или сарай и оттого не называемого домом...

Олег дотянулся до кассетника, нажал клавишу, закрыл глаза, ощущая, как несбывшееся дальнее заполняет его, словно зазвучавшая музыка...

Рыжая моя, веснушчатая юность,

Девочка распутная, курчавое дитя ‑

Легкого вина светилась гаснущая лунность

И сознанье путалось в мерцающих сетях,

Плакала недолгая любовь над расставаньем ‑

В полночи молитвы да гитарный перезвон ‑

Нам дарила осень спелых лоз очарованье,

Как цветок срывая с губ ночной любови стон.

Разговоры странные, тревожные знаменья

Рассыпались звездным переменчивым дождем,

И продрогший ветер отзывался волчьим пеньем ‑

Стужею и скукой покорен и побежден.

Помнишь, как усталая по полночи вернулась,

Помнишь, как смеялась ты, с тоской дневной шутя...

Рыжая моя, веснушчатая юность,

Девочка распутная, курчавое дитя.

Песня Петра Катериничева «Рыжая».

Олег вздохнул. С расслабухой нужно заканчивать. Еще немного умствований и самоистязательной рефлексии, и он с легким сердцем выудит из шкапчика заныканную загодя литровую бутыль спирта, разбавит по вкусу и – «вези меня, извозчик, по гулкой мостовой...».

Данилов опустил руку, поднял с пола глянцевый журнал, пролистал несколько страниц. Юмор? Очень хорошо. «Все о раздолбаях».

«Дятел оборудован клювом. Клюв у дятла казенный. Он долбит. Если дятел не долбит, то он спит либо умер. Не долбить дятел не может. Когда дятел долбит, то в лесу раздается. Если громко, то, значит, дятел хороший. Если негромко – плохой, негодный дятел» {[2]}. Ну вот. Куда ближе к жизни, чем хваленый Юнг. «Не долбить дятел не может». В этом суть, смысл и квинтэссенция. Слегка отдающая паранойей. Впрочем, в случае жизненного успеха паранойю нарекают целеустремленностью.

Кошка неслышно подошла на мягких лапах, запрыгнула на колени, Олег почесал ее за ухом, кошка довольно прищурилась и заурчала. Покой и умиротворение. Вот только разбитая бровь саднит. Причина одна: глупость. Как ее ни называй – чувством собственного достоинства, гордостью, желанием жить значимо и осмысленно... Результатом тех или иных усилий является итог. И каков итог на сегодняшний день? Он, Олег Данилов, уволен с «волчьим билетом» и безо всяких перспектив. Что еще? Разбитая бровь. Похожая на ангар неприбранная квартира.

Похмелье. Тоска. Одиночество.

Глава 2

«У той горы, где синяя прохлада, у той горы, где моря перезвон...» Мелодия крутилась в голове сама собой и была из дальнего‑дальнего детства. Еще бн помнил сильные руки отца, край синего неба в окне, лимонад на прикроватном столике... Ну да, тогда он умудрился простудиться в самую жару, и с удовольствием болел с замотанным скипидарной повязкой горлом, слышал, как на кухне в духовке доходят пирожки, и что‑то особенное будет на ужин, и даже шоколадка... Наверное, не он один детские недомогания вспоминал теперь как праздник. И еще – тогда все были живы. И отец, и мама. А сам он был полон утреннего света и радости.

На улицу Олег вышел без определенной цели, как и положено личности без определенных занятий. Просто хотелось ощутить жизнь. Сидеть в квартирке и тупо смотреть в стену, Размышляя о бренном и вечном, занятие, конечно, полезное, но муторное. Все портило только одно: идти было некуда. И не к кому. Плохонький результат после прожитых тридцати с изрядным хвостиком годков. Хотя, слава богу, не в Швейцарии живем. В родных палестинах есть по меньшей мере два места, где ты никогда не лишний. Храм и кабак. Туда идут за надеждой. Но к храму людей чаще ведут слезы и горе. Не стоило отвлекать Всевышнего по пустякам. Данилов свернул в кабак.

«Ты шла ко мне по гулкому причалу, несла в ладонях запахи тепла...» Это был даже не кабак, а питейное бистро во дворе магазина. По утренним часам – отстойник. С полдюжины страждущих уже опрокинули по стаканчику и горячо обсуждали вчерашний футбол. Оставалось присоединиться. И если и не постичь смысл сущего, то хотя бы перестать беспокоиться о нем.

Олег взял пива, вылил в высокий бокал, подождал, пока осядет пенная шапка.

Пива не хотелось. Но назвался груздем...

– Не помешаю? – У столика остановился дядька лет семидесяти с лишним. Но ни стариком, ни дедом назвать его язык не поворачивался: кирпичного цвета лицо лучилось жизнерадостными морщинками, да и глаза были яркими. А голос, тот вообще поражал густотой и силой. – Позволите?

Олег заметил черную палку, на которую опирался незнакомец, быстро отодвинул стул:

– Присаживайтесь.

– Спасибо. – Пожилой уселся, нога так и осталось прямой. – Только не принимай меня за инвалида, сынок: на протезе я ковыляю дольше, чем ты на своих двоих. Просто не люблю пить пиво в одиночестве, а кроме тебя, здесь, пожалуй, и словом перемолвиться не с кем.

– Разве?

– Ты об этих? Кладбища мозгов. Зачем мне такая компания?

Олег пожал плечами:

– Я тоже не весельчак.

Пожилой окинул его ясным взглядом, сказал:

– У тебя, мил человек, душевная несвязуха. Пройдет. Порой, чтобы на верную дорожку ступить да за верное дело зацепиться, и перестоять не вредно, перетоптаться. Вот ты и топчешься. Это совсем не то же, что плюнуть в лицо жизни и доживать век растительно и квело. Так оно, конечно, спокойнее, но уж очень противно.

Пожилой утопил в пиве усы и в три глотка выпил полбокала. Крякнул, отер пену привычным жестом, кивнул:

– Меня Иваном Алексеевичем звать.

– А я – Олег.

– Так что не томись, Олег. Перемелется все – мука будет. Вот из нее‑то и можно хлебушко печь. Только позаботиться нелишне, чтобы очаг был.

– Лучше камин.

– Очаг. Дом. Место, где тебе не страшен мир, каким бы уродливым ликом он к тебе ни оборачивался. – Пожилой вздохнул. – А к дому войну и близко подпускать нельзя. А у нас... – Иван Алексеевич отхлебнул еще пива. – И не война вроде еще, но уже давно не мир. Одни людишки по жизни волками серыми рыщут, другие – стволами осиновыми стынут, да будто в сыром лесу... На волю дровосека.

Ивана Алексеевича повело быстро.

Олег только пожал плечами:

– А может, всегда так и было?

– Так, да не так. Просто тот огородик, на котором «зелень» зацветает, лучше кровушкой удобрять: вот тогда баксы «лимонами» и восходят, как лопушье! И что там жизнь каких‑то солдат? – Иван Алексеевич призадумался, сказал неожиданно:

– Вот я клешню нижнюю еще во Вьетнаме потерял, бог весть в каком году! И, думаешь, жалко? Попервоначалу оно конечно. А теперь... Но и знаю я, что не за товарища Хо Ши Мина на реке Бенхай я тогда загибался и не за товарища Брежнева подавно! Просто раньше бойцы наши по миру были рассыпаны, и бились неведомо где, и погибали безымянно, а потому в Союзе тишь была да гладь, и война к нашим пределам даже приближаться не смела! – Иван Алексеевич вздохнул, доцедил пиво до донышка. – Это я, Олежек, не жалуюсь. Просто злость порой берет: сколько ж можно на людях верхом ездить, а? А потом поразмыслю себе, на божий свет полюбуюсь, так на душе и мило, радостно. Живы. И бог даст – еще поживем. И – победим.

– Кого?

– Да самих себя, кого еще побеждать? Свою лень, тоску, разочарование жизненное, одиночество, неустройство. Возьми вот людей: летом жалуются на жару, зимой – на стужу, осенью – на холод, весной – на слякоть... Дождутся они своего счастья? Чтой‑то сомнительно! А посмотри, как наши утренние компаньоны спиртное потребляют? Словно повинность отбывают жестокую!

– Болеют, – кинул Олег.

– Именно! А почему так? Просто когда‑то, изначально, не вкуса, не радости в спиртном искали, а забытья от жизни! Вот и забылись так, что и просыпаться больше ни к чему! Смысла жизненного не разумеют!

– А вы знаете?

– А то! И не нужно иронизировать, молодой человек! Ты водочку уважаешь?

– Не особенно.

– И я не особенно. А вот представь: сливаешь прозрачную, тройной очистки, «Столичную» в графинчик, да – в погребок его, а то – в морозильник, да не до льда охлаждаешь, до холода! И вот графинчик тот уже на столе, на крахмальной скатерке, и слезою пошел, а к нему – грибки белые в маринаде, лучок, бутерброды: селедочка на бородинском хлебце, чуть‑чуть поджаренном, чтобы дух был! И – снимаешь притертую пробочку, наплескиваешь в лафитник, да не враз водочку ту в рот бросай, отдышаться ей дай, чтоб аромат зерновой поплыл... Вот тогда и пей: в три глотка, да не переводя духу – грибочком, а там – селедочкой или икоркой! Вот тут и есть феерия: во рту послевкусие зернового спирта да с маринованного белого, а водочка уже греет, и первый, легчайший хмель пошел по жилушкам и касается души мягкой радостью. И все заботы от тебя отвалились, отстали, а ты – папироску закури, отдохни, на мир оглядись: кругом красота неодолимая. Вот это и есть та самая жизнь, какая тебе черной прогалиной горелой виделась!

А дальше: то ли в компании за жизнь посудачить, то ли борща отведать, а то – простой картошечки, да чтобы паром исходила, да желтого маслица сверху, пусть тает, да огурчика ядреного бочкового, да телятинки с хренком, если Бог послал... Важно, милый, не что ты пьешь‑ешь, а как ты жизни этой радуешься: с душой к ней – и она к тебе с лаской и сочувствием, ну а коли смотришь на мир хорьком из норы, дескать, недодали тебе, болезному, ни коньяку, ни денег, ни баб – так жизнь тебе тем же и ответит: ты на нее зверьком зубатым глядишь, так и она для тебя нетопырем ночным обернется. – Иван Алексеевич вздохнул, закончил:

– Вот и весь смысл.

– А любовь?

– Если есть она в душе твоей, то и благо. Да только многие гонят любовь ту... Чтобы любить – от себя отрешиться нужно, другим человеком жить. Часто не любви людям нужно, а потачки: тщеславию своему, гордыне. И одиночества страшно, и в жизни хочется как‑то посподручней пристроиться, да и природа своего требует. У меня ведь тоже требует, не дивись, что старый, а только... Да и что сказать: хозяюшка моя, Наталья свет Юрьевна, в силах еще своих женщина, на двадцать годков моложе... И коли б я сомневался и о себе, а не о ней думал, то и гнил бы старым пеньком. А так – снова молодой! Так что – смысл простой: или ты жизнь скрутить пытаешься да под себя заломать, или – радуешься ей, и она тебе радуется! – Иван Алексеевич достал оловянный портсигар, извлек длинную папиросу. – Табачок сам ращу, на даче, да английским капитанским сдабриваю, для духовитости. И папироски не ленюсь набивать. Машинка у меня своя, еще с пятьдесят третьего. А то те тряпки курить фабричные – ни сил никаких, ни здоровья, ни удовольствия. – Он чиркнул спичкой, окутался ароматным дымом. – Чуешь, каков табачок?

Олег кивнул.

– Угостишься?

– В другой раз.

– Хозяин барин. – Вздохнул. – Не, мрачен ты, паря, и не отговорить тебя.

Знать, зима пока в душе твоей властвует, а от холодов никак не убежать, пока весна сама снега не растопит да не согреет душу ту. Ты жди и крепись: придет весна. Будет. Это я верно знаю. – Иван Алексеевич вздохнул, в глазах его черной полыньей метнулось что‑то давнее, полузабытое. – Пойду я, пожалуй. Спасибо за компанию и за беседу.

– Да я все больше молчал, – улыбнулся Данилов.

– Языками молоть все горазды, а слушать – искусство редкое, не каждый может. Ты умеешь, да в своем ты. Умом слова слышишь, а до души не доходят.

Будто Кай из Андерсеновой сказки. Не щурься, детство свое я под Мурманском провел, так уж вышло, и всех книжек у меня только Андерсен и был. Вот и помню с той поры чуть не назубок. А от тех краев до Лапландии рукой подать... – Иван Алексеевич снова замолчал, и снова глаза, пусть на мгновение, а затянулись темною поволокой. – Ладушки, Олежек, пора мне: со смены я, сторожу помалеху, поспать нужно. И прости, если за разговором глупость какую сморозил. Бывай здоров. – Иван Алексеевич протянул широкую лапищу. – Глядишь, где и свидимся.

Олег пожал крепкую ладонь, Иван Алексеевич ловко встал и, припадая на палку, пошел к выходу.

Данилов вернулся к пиву. Пена опала, напиток горчил: И идти было по‑прежнему некуда. Возвращаться в квартиру, где не бывает гостей... Ну что ж... Остается ждать весны. «И весна, безусловно, наступит, а как же иначе...» А вообще – странно. Еще и лето не вошло в пору, а он уже начал тосковать по вес‑ч не. Наверное, Алексеич прав: чтобы зима оставила душу, нужно терпение и время.

Позади раздалась ругань, следом звук грузно упавшего тела.

– Ты что, старый пень? Оттопырился поутряни – не пройти! Костылем он махать будет!

Двое парней застопорились на входе. Один был пригож, спортивен, насмешливые голубые глаза блестели на загорелом лице двумя льдинками; второй габаритами походил на бульдозер, чудом запакованный в джинсы и затянутый в майку. Кажется, он тоже решил скроить презрительную улыбку, но вышла лишь глумливая ухмылка.

Иван Алексеевич в неудобной позе сидел на ступеньках, закрывая руками лицо.

– Будет сироту из себя строить, тебя даже не били, так, съездили! – Здоровый поднялся на ступеньку и пнул пытавшегося подняться старика.

– Вы чего, оборзели?! – попытался вступиться двигавшийся на выход мужичок.

Спортивный скривился в усмешке, крутнулся на месте, впечатал подошву кроссовки прямо в грудь мужичку, тот махом опрокинулся навзничь, как сбитая кегля, и замер.

– Убогих развелось, а, Костик? – В голосе спортсмена не было ни злобы, ни азарта: просто ленивое превосходство. Да и было все для него и не происшествие вовсе – так, неудобство, вроде не к месту объявившейся мухи.

Данилов подошел к парням молча.

– А тебе что нужно, битый? Добавить? – чуть приподняв брови, с обманчивой ленцой поинтересовался спортсмен, легко качнулся в сторону, а рука молнией метнулась в незащищенную шею Данилова... Но дальше случилось странное: Олег просто шагнул навстречу, кулак парня ушел в пустоту, голова нелепо дернулась, ноги подкосились, и он плашмя упал на пол.

Здоровый дважды моргнул, так и не уразумев, что произошло: удара он не заметил. Напал молча, как хорошо тренированный боевой пес. С непостижимой для его массивного тела скоростью он запрыгнул на ступеньку, ринулся на Олега и вдруг застыл, остановленный легчайшим с виду тычком в грудь. Лицо его побагровело, глаза заплыли яростью, рука метнулась коротким крюком. Олегу в голову. Что произошло дальше, не понял никто: рука здоровяка почему‑то «провалилась» и поволокла за собой все его могучее тело, словно в кулаке был зажат тонный чугунный брус. Олег ушел изящно, с шагом, словно матадор, лишь направив весь этот сгусток энергии в сторону хромированной барной стойки. От удара дюраль прогнулся, посыпались бутылки, стаканы, а туша продолжала движение, прогибая стояки, пока не замерла в беспамятстве.

Олег подхватил под мышки сбитого мужичка, усадил на стул; тот тряс головой, но в себя уже пришел: допил стакан с пивом, откашлялся, глянул на лежачих.

– Уходить надо. А то закроют «за так». У ментов виноват всегда тот, кто попался. – Мужичок помолчал, добавил:

– Лихо ты их. – Встал, перемахнул через декоративную изгородь и был таков.

Данилов тем временем сбежал по лестнице, помог подняться Ивану Алексеевичу. Тот осторожно повернул шеей, охнул:

– Упал неловко. Ладно, что не поломал, – сплюнул на руку кровь с губы. – Умыться бы... А то хозяйка моя осерчает: скажет, хрен одноногий, совсем сдурел, коли в питейном махаться удумал! Жаль с протезом равновесие не то, но костылем здорового я достал. – Вздохнул, добавил:

– Зараза.

– Может, проводить?

– Дойду, не сахарный. И тебе, Олежек, двигать надо: не ровен час «воронок» подъедет, замучаешься объясняловки писать!

Олег улыбнулся хитро:

– Радость жизни не притупилась, Иван Алексеевич?

– Нет. Я на веку столько уродов перевидал, сколько сейчас ни в одном кино не покажут! А эти... Этих жизнь еще крепко поучит. – Он кинул взгляд на Олега.

– Уже учит. А ты, Олег, кто по профессии будешь? Случаем, не спецназ?

– Нет.

– Ну и тем более двигай, от властей подальше. А то бумажками задушат. Как за порядком глядеть, их нету, а как протоколы кропить... – Иван Алексеевич поднялся. – Не беспокойся, дойду, мне через два двора – и дома. – Спросил, понизив голос:

– А ты, часом, не убил их?

– Нет.

– Уверенно сказал. А кто ж тебе тогда бровь расшабашил, коли ты такой хват?

– Бывает. Несвязухи.

– Парень ты крепкий. И ловкий. Я чаю, невезухи твои не сегодня начались, может, не сегодня и закончатся, а всему край будет.

Растерянный бармен, конопатый, рыжий, выскочил на крылечко, развел руками, спросил неуверенно:

– Кто за убытки платить будет? Всю ж стойку разнесли!

– Я? – Данилов нарочито удивленно приподнял брови. – Разнес?

– Н‑нет. Тот, здоровый.

– Вот с него и спроси.

– С него спросишь...

– Не стой пнем, разливала, «крыша», поди, в погонах, вот и вызывай, пусть они балансы по счетам наводят. Да не торопись, эти еще минут десять отдыхать будут, А то и все пятнадцать.

– Понял, – повеселел парень.

Иван Алексеевич протянул руку:

– Ты вот что, Олег... Зиму свою переживи, ладно? В лето вернись.

Иван Алексеевич прошел через двор и скрылся за углом. Олег тоже побрел дворами, но в другую сторону. Денек начался – лучше некуда. Когда в спокойном и тихом, как стоялая лужа, Княжинске ты за пару дней влипаешь в странные истории, стоит задуматься. Ибо совпадения случаются в жизни все же куда реже, чем просчитанные кем‑то закономерности.

Глава 3

Милицейский автомобиль появился минуты через три. Впрочем, на то, что он милицейский, указывало только наличие в нем двоих пассажиров в форме; водитель был в партикулярном. Из машины нехотя выбрался человек лет тридцати в чине капитана; притом можно было заметить, что сидела на нем форма как на корове седло, а вернее даже, наоборот – как биндюжная упряжь на хорошем скакуне.

Следом за ним вылез сержант с автоматом.

– Что у нас тут? Поножовщина? – спросил он растерянного бармена, только‑только потискавшего кнопки мобильника и сообщившего шефам о происшедшем.

Так быстро «коляску» он не ждал.

– Да нет, драка обычная... – начал лепетать бармен; сержант перекрыл от его взгляда лежащего качка, капитан наклонился к амбалу, приподнял голову: тот невнятно замычал. Капитан кинул быстрый взгляд по сторонам, прихватил голову полубеспамятного парня правой под подбородок, ладонь левой нежно положил на затылок и резко крутнул вправо. Движение было молниеносно; тело здоровяка на мгновение напряглось и обмякло.

Капитан выпрямился, двинулся к бармену:

– Обычная драка, говоришь? И кто ж, такой резвый, здесь махался?

– Да мужик какой‑то. Эти к старику хромому пристали, а он... Он даже и не дрался вроде, завалил обоих играючи.

– Играючи, говоришь? И в мир иной так же, играючи, переправил?

– Чего? – не понял бармен.

– Этот вот, – кивнул капитан на здоровяка, – откинулся.

– В смысле?

– В смысле – в ящик сыграл. А уж Богу он душу отдал или кому другому – это не нам судить. Убийство. Покумекаем, разберемся: преднамеренно его или по неосторожности. Савельев! – скомандовал он сержанту. – Вызывай дежурную бригаду. Труп оформлять будем. Ну и все остальное тоже.

Капитан подхватил со стойки бутылку пива, сдернул пробку о ребро стола, уселся на пластмассовый стул, отхлебнул, вынул из кармана портмоне, раскрыл: в нем оказалась фотография Олега Данилова. Лицо капитана скривила гримаска.

– А шустрый ты, видно, парень, – капитан подмигнул изображению, – раз тебя такие люди приземлить озаботились. А ты еще и помог. – Капитан приложился к бутылке основательно, выпростал пиво до донышка, умиротворенно выдохнул, оглядываясь по сторонам. – Денек обещает быть жарким. – Закурил, произнес, рассматривая фотографию:

– И не обижайся, земеля. Ничего личного.

Автоматический скоростной затвор фотоаппарата щелкнул несколько раз.

– А здесь нечисто играют, – произнес молодой человек лет тридцати, сидевший рядом с водителем в потрепанной «восьмерке» с затененными стеклами метрах в двадцати от заведения.

– Скажи, где чисто. Поедем туда. И даже останемся там жить, – меланхолично откликнулся напарник за рулем, лысый усатый крепышок возрастом далеко за сорок.

– Да ты философ.

– Чем дольше живешь, тем лучше разумеешь: жизнь если и течет, то только от плохого к худшему.

– Ага. «Картина ясная, Одесса красная...» – пропел молодой, продолжая наблюдать. – Все как на ладошке: опись, протокол, отпечатки пальцев, – сказал он и заржал, имитируя смех Лелика из «Бриллиантовой руки».

– Ты чего развеселился?

– Саныч, его ведь пасет еще группа. Помимо нас. Видишь «шестеру» на обочине?

– Угу.

– Интересно, что этот парень такое напортачил, что на него целую облаву завели?

– Тебе не все равно?

– Вообще‑то да. Но просто торчать манекеном – скучно. А так хоть подумать.

– Романы пиши.

– Не, я и читать‑то не люблю, а писать... Этот Данилов уже дописался.

– У журналистов вообще крыши не на месте. Ладно бы просто брехали, а то ведь еще нос дерут: «четвертая власть». А сами – памперсы, промокашки: кто им какую мочу сольет, ту они и в газету тащат.

– Ну морду бы ему набили или замочили. А то ведь... Ты видал, капитан тому отморозку, которого Данилов уложил, шею свернул. Приземлять станут журналиста со всем усердием. Зачем?

– Меньше знаешь – легче спишь. Не нашего ума дело.

– А что – нашего?

– А ничего. Я себе думаю, этот капитан – такой же капитан, как тот Данилов журналист. И форма сидит – как сбруя на блохе.

– Опер. На операх форма всегда колом. Да и следственно‑экспертную он вызвал. Зачем ему? Раз труп – бригада будет прокурорская, то‑се, экспертиза...

Эдак он сам себе может веревочку на шею намылить.

– Молодой ты еще. Прокуратура берет преднамеренные, а если смерть наступила вследствие побоев, то это – как раз райотдела ментовского «палочка».

Ты видел, у капитана уже и фото «преступника» есть. – Саныч усмехнулся. – В портмоне. Приземлят журналиста годочков на десять как пить дать. Если он журналист.

– Да журналист, точно. У меня тесть газеты вечно штудирует, хвалил его.

Говорил – головастый.

– Вот и укоротят на ту самую голову. А уж что в его голове на самом деле варится... Видал, как он парней разложил?

– Быстро.

– Не в этом дело. Он сдерживал удары, понял?

– Сдерживал? Что‑то я не заметил.

– Рассчитывал, чтобы не убить.

Молодой пожал плечами:

– Наверное, карате занимался. Или еще чем.

Саныч скосил взгляд, скривился:

– Это не спортивные удары. Такую школу ставили только в конторах. Да и то в особых управлениях.

– "Сдерживал удары..." А капитан его и подправил. До полной летальности.

Зачем ему это?

– Видно, на крючке капитан у кого‑то. Вот и отрабатывает, – равнодушно произнес Саныч, потер переносицу. – А вообще... Чувствую я дурь какую‑то во всем. Муть.

– В смысле?

– Подставной казачок этот Данилов. Засланный. Щас вся орава на него кинется, а как раз это кому‑то и нужно. Не, не журналист он, точно.

– Может, пройдусь за ним?

– Сиди. Нам ведено не светиться. Вот и не будем. Сейчас коляску милицейскую дождемся, узнаем, кто конкретно дело возьмет – мало ли что, и – можно к шефу.

– Скажешь ему, что мне сказал?

– Зачем?

– Ну, вообще.

– Нечего умничать, когда не спрашивают. Начальство этого не любит. А материала для отчета у нас и так навалом.

Данилов прошел проходной двор, еще один... Ни о чем он не думал. Странно, но в груди снова разлилась щемящая тоска, что только тронула утром душу, а вот теперь... И день как‑то померк, и небо показалось неприлично ярким, и он вдруг почувствовал себя совершенно затерянным и в этом чужом городе, и в этой чужой стране, и на этой чужой планете...

...Так уже было когда‑то. Он брел по африканскому бушу, коричневая пыль покрывала с головы до пят, запах выжженной солнцем травы к ночи становился терпким и густым, и к нему примешивались совершенно непостижимые для горожанина‑европейца ароматы каких‑то диковинных растений. Вечером жара спадала, и можно было двигаться дальше, на восток, ориентируясь по чужим звездам. Небо здесь было совсем другое; знакомые с детства созвездия остались далеко, у линии горизонта или за ним, и очертания их были иными. А когда солнце скрывалось за рваной поволокой зари, ночь наполнялась хохотом гиен, оранжевыми огоньками чужих настороженных глаз, ревом, вздохами и – новыми ароматами, неуловимыми днем, и такими яркими в густой фиолетово‑черной ночи.

...Данилов брел по этому чужому пространству который день, голова тихо кружилась от усталости и истощения, и, только падая обессиленно на землю, чтобы забыться тяжким, чутким сном, он понимал, что находится не на дальней планете, а на Земле: слишком привычным и реальным было чувство опасности...

Теперь было то же. Воздух, казалось, сгустился, свет начинающего дня померк, Данилов застыл прямо посреди двора, нелепо вращая головой. Все было мирно: старушки у подъездов, пара алканов на лавочке под ивой, бродяжки у мусорных баков... Но ощущение тревоги сделалось острым, как отточенный стилет.

Или это просто нервы? Нужно дойти до дому и расслабиться, потягивая сухое винцо: тревога уляжется, все глупости, совершенные за вчерашний день, покажутся мнимыми и мир вернется в свою колею. Если у бы него, Данилова, была когда‑нибудь хоть какая колея! Такая натура: стоило его жизни хоть немножко устояться, как он совершал странные поступки, лишь бы избавиться от того ощущения покоя и скуки, которые обрекали любого, им поддавшегося, на унылое прозябание.

Занятый своими мыслями, Олег пересекал небольшую улочку, когда выскочившая невесть откуда «копейка» понеслась прямо на него. Данилов вяло протрусил до тротуара, но, видно, у водителя крыша давно съехала по резьбе, причем влево:

«копейка», не снижая скорость, вильнула к той же обочине...

Все дальнейшее Данилов не просчитывал. Просто выпрыгнул высоко, сгруппировался; удар корпусом пришелся на верх лобового стекла, Олега подбросило, он перекатился через крышу и неловко упал на асфальт позади автомобиля. Вскочил.