Край моря терялся в дымке. Прозрачная вода тихо плескала на гладкие камни, вылизывая берег, набегая на него с холодным неотвратимым постоянством… И так — день за днем, век за веком, увлекая его по неприметной горсти в грозную бездну.
Над берегом стелился ароматный дымок вишневого дерева. Молчаливый низенький человечек аккуратно выкладывал в небольшую коптильню деревянную стружку на уже зашедшийся огонек, готовясь поместить следом недавно выловленных пелингасов. Его напарник, среднего роста, широкоплечий, жилистый, в истертых добела джинсах и толстом свитере домашней вязки, возился с поленцами. Его длинные волосы, забранные ремешком, были почти седыми. Лицо обезображено длинным рваным шрамом. Один за другим мужчина ставил поленца на чурбачок и сильными ударами откалывал соразмерные брусочки, в самый раз годившиеся для шашлычницы.
Работал он не топором, а длинным тяжелым ножoм наподобие мачете.
На берегу стоял домик-шале, приспособленный под ресторан. Огромная веранда, увитая черным виноградом и обычно по вечерам полная посетителей, сейчас была пустынна. Если не считать двоих хмурых парней лет двадцати пяти, зависших за большой оплетенной бутылкой с кислым вином.
— Гляжу я на этого — странный, — сказал один, щурясь от табачного дыма.
— Это ты про Седого? — отозвался другой.
— Ну. Работает, как машина-автомат. Полкуба оковалков ножовкой напилил — и только испарина на лбу. Да и ручищи у него в предплечье, глянь… Такими — бегемотам шеи сворачивать впору. И пожжены, словно он их в топку засовывал.
— Чего-то незаметно.
— Это видно, когда он рукава засучит. А так, с беглого взгляда, — вроде как дохлый. Доходяга. — Малый замолчал, лоб исказился, выдавая не вполне свойственную ему работу мысли. — Откуда он вообще взялся?
— Бомж. Прибился.
— Порасспросить бы надо.
— Гoгy?
— Ну.
— Да он пошлет нас куда подальше!
— А в нюхало получить?
— Грач, ты все ж сухарик тянешь, а не ханку жрешь, — заводиться? Гога у Бати платежник исправный, с чего ты на него наедешь? С дури?
— Нас Карай послал к месту присмотреться, чтобы вечером никаких непоняток не вышло… Ну и…
— Тоже, Птицын в тылу врага! Нас сюда для порядку заслали.
— Ну а я о чем? По типу охраны.
— Дурила, от кого здесь Батю охранять? От чаек? Мы для представительства тут, уразумел?
— Для какого представительства?
— Показать: дескать. Батя наш — не бригадир какой вшивый, а крутой авторитет.
— Кому показать?
— Деду твому! И бабке в придачу! Теперь включился?
— Чего?
— Понял, спрашиваю?
— А чего тут не понять? Ты не шибко-то наезжай, Куркуль, фильтруй базар!
Или ты меня за дебила держишь?
— Да ладно, не заводись ты, Грачило, — махнул тот рукой.
— Заводись, не заводись… — вроде примирительно проурчал Грач, опрокинув очередной стаканчик. — А Седого бы пробить нехудо.
— Не лезь поперед Бати в пекло, понял? Я в позапрошлые выходные с Караем сюда Батю привозил. Так он этого Седого за свой стол усадил.
— Батя — бомжа?
— Стасик-то сидит.
— Ты не мути! Стасик — придурок! Шут фасолевый, из гнилых. А Седой — натуральный бомжара, бичуган.
— Ну и что? Кто Бате указ? Ты? У него глаз наметанный. Может, приручает?
— Кого? Седого? Да он же с «чердаком» не дружит! Там по всей «крыше» даже не протек — водопад, Ниагара, мля! Ты ему в глазенки заглядывал? Да у него в бестолковке мухи давно летят в теплые края! Стаями!
Грач икнул, уставился хмельным взглядом в затылок Седому и замер так, неспешно потягивая винцо. А тот тем временем аккуратно доцепил очередной чурбачок — и обернулся. Грач наткнулся на этот взгляд встык, как мерин на оглоблю. Подавился вином, закашлялся, а когда снова поднял глаза, Седой же продолжал все то же мерное и неторопливое занятие: удар, удар, удар.
— Че, Грачило, обмочился? — вроде добродушно усмехнулся Куркуль, оценив смятение сотоварища, но напарника от того тягучего взгляда будто повело: сухощавый Грач, подогретый вином, вдруг взъярился, взвился разом, как охваченный огнем сухой хворост… Его кулак полетел в голову сидящего напротив дружка и с хрустом врезался в переносицу. Куркуль рухнул на спину вместе со стулом. Грач вскочил и двумя мощными ударами кованых ботинок раскроил незадачливому собутыльнику стальными набойками щеку, содрав со лба лоскут кожи.
— Чачи напился, да? — гортанно выкрикнул, пытаясь сделать грозным круглое добродушное лицо, лысеющий кавказец лет шестидесяти, в белом фартуке и поварском колпаке, выскочивший из кухни на шум. — Совсем с ума сошел, да? Моча в голову ударила?
Грач молча, словно опьяненный кровью боевой пес, ринулся на хозяина ресторанчика. Тот попятился, успел сделать шаг, другой, уперся лопатками в стену, но Грач мчался прямо на него, ослепленный яростью. И вдруг словно налетел на невидимую преграду: ноги подкосились, и он с маху рухнул на деревянный настил.
Сзади стоял Седой. Как он перескочил изгородь и в считанные секунды оказался на веранде, да еще сумел догнать сорвавшегося Грача — заметить не успел никто. И вот теперь молчаливой тенью высился над поверженным; смерил сначала упавшего, затем притиснувшегося к стене толстого Гогу пустым, как морская пена, взглядом. Его блеклые голубые глаза не выражали ничего: ни ненависти, ни сочувствия, ни страха. Это был взгляд бездушной машины, робота, в котором внезапное изменение обстоятельств включило дремавшую до поры боевую программу.
Хозяин ресторана побледнел так, что лицо его стало цвета белоснежного поварского колпака, кое-как справившись с собой, он произнес с резким гортанным акцентом, выражавшим сильное волнение, едва разлепляя сделавшиеся серыми губы:
— Успокойся, дорогой. Ты хорошо работал. Иди, продолжай. Скоро ужин. Гости приедут. Кормить надо.
В пустых глазах Седого словно пробежала искра; если они и не стали осмысленными, то и призрак близкой смерти ушел куда-то вглубь, в их мутную синеву, словно затаился, ожидая другого часа. Седой кивнул, спокойно подошел к краю веранды, легким прыжком перемахнул изгородь и вскоре вернулся к прерванному занятию.
Судорога запоздалого страха волной прошла по хребту кавказца, разрядом тряхнула руки. Гога обессиленно опустился на пол веранды, прошептав одними губами:
— Зомби.
Он так и оставался сидеть, когда через минуту из кухни показалась маленькая светловолосая полная женщина.
— Ты что расселся, Георгий, без тебя же никто не станет делать соус, — начала было она выговаривать мужу и тут только заметила и его испуг, и лежащее неподвижно длинное тело Грача, и его избитого в кровь напарника.
— Ой, батюшки светы, — всплеснула руками женщина, глянула обеспокоенно, спросила, в тревоге назвав мужа совсем по-славянски:
— Что случилось, Егорушка?
— Перевела взгляд на неподвижно лежащее тело, побледнела:
— Он что, умер?
«Егорушка» попытался изобразить на лице улыбку, но ее как раз и не получилось; с губ сорвался вздох то ли сожаления, то ли покорности злой судьбе.
Он, наконец, поднялся, подошел к лежавшему без признаков жизни Грачу, наклонился, приподнял тому веко, посмотрел зрачок, выдохнул с видимым облегчением:
— Живой.
— Что тут стряслось-то? — бегло, словно челнок швейной машинки, затараторила женщина. — Кто его так? Водки, что ли, перепили? А того, мордатого, кто отмутузил? Что Бате-то говорить станешь?
Георгий покосился на жену, забросавшую его словами, будто снежными комьями, вздохнул, теперь уже с извечным мужским превосходством, произнес, проигнорировав все ее вопросы:
— Позови с кухни Вахтанга и Семена. Нужно пока этих в подсобку перетащить, что ли…
Женщина, словно не слышала его указаний, быстро подошла к лежащему у стола Куркулю, осторожно приподняла ему голову, услышав стон, заговорила сердито:
— Тут не Вахтанга с Семеном, тут врача нужно звать! Парню вон пол-лица раскроили.
— Мария! — прикрикнул на жену Гога. — Делай, что велено!
Женщина норовисто хмыкнула и скрылась за дверями шале. Через минуту оттуда появились двое мужчин: длинный, рукастый, чернявый Вахтанг и рыжий крепышок Семен. Гога сказал им что-то негромко, они уверенно погрузили обоих беспамятных бедолаг на плечи и потащили внутрь помещения. Тяжелая «беретта» выпала у Грача из-за пояса и тупо стукнулась о деревянный пол.
Гога выругался вполголоса, подобрал оружие за ствол, как какой-нибудь металлолом, и, не удержавшись, взглянул мельком на Седого. Тот уже докладывал маленькую аккуратную поленницу из нарубленных чурбачков.
В зале ресторана к Гоге спешил Семен. Лицо работника было встревоженным.
— Ну? — спросил Гога. — Плохо дело?
— У Куркуля нос переломан, сотрясение, может, на черепушке трещина. Ну и щека, ты же видел, штопать надо.
Гога понятливо кивнул:
— Это хорошие новости. Теперь давай плохие. Семен помялся, произнес, глядя в пол:
— Грач умер. Преставился, значит.
Гога только кивнул, словно ожидал именно этого ответа. Семен потоптался: дескать, идти мне уже или как? Не выдержал, спросил хозяина:
— Чем это он его?
— Что? — не расслышал вопроса занятый своими мыслями Гога.
— Чем его Седой так приласкал? Ни на голове, ни на теле — ни единого повреждения.
У Гоги защемило сердце: он вспомнил безлично-стылый взгляд Седого, свой страх — да что там страх! — дикий, всепоглощающий, нечеловеческий ужас, и от одного этого воспоминания судорога снова ледяной искрой пробежала по рукам.
Не дождавшись ответа, Семен уже собрался было отойти прочь, но любопытство оказалось сильнее.
— Каратист? — спросил он.
— Хуже, — едва слышимым шепотом произнес хозяин, уставив невидящий взгляд в пустоту. — Дьявол.
* * *
— Третий вызывает Первого, прием.
— Первый слушает Третьего, прием.
— На наблюдаемом объекте осложнения. Уровень "С".
— Уточните.
— Внутренняя свара. Разборка. Возможно, двое раненых. Как поняли, прием?
— Вас понял. Уточните характер разборки. Огневой контакт?
— Нет. Рукопашная схватка между двумя людьми объекта-1. Теми, что приехали место посмотреть перед прибытием босса.
— Ну и что они не поделили? Лишнего выпили?
— Да нет, пили как раз не особенно.
— Что тогда?
— Один сильно борзый. Вроде как малохольный. Может, и контуженый, сейчас таких много бродит…
— Третий, докладывайте, а не философствуйте.
— Виноват. Я просто хотел, чтобы картинка была ясна. Да, в драку вмешался один из работников ресторана. Очень результативно врезал одному из этих…
Вырубил, короче.
— Он охранник? Боевик?
— Нет. Просто работник. И весь седой, хотя и не старый. Как поняли, Первый, прием?
— Понял вас. Продолжайте наблюдение. Ждите инструкций.
— Есть.
— Конец связи.
— Конец связи.
Глава 2
— Скука правит миром! Не власть, не деньги, не удовольствия! Всего лишь — банальная скука! И стремление от нее убежать, исчезнуть, скрыться! «Забыться, умереть, уснуть… Уснуть… И видеть сны…»{[1]} Что есть все наши развлечения?
Что есть вся наша жизнь? Всего лишь сон, кратковременный, мимолетный, навеянный серой обыденностью и тупой, непроницаемой, как грязная ватная одурь, скукой!
Лишь иногда острая тоска по уходящему чиркнет по монотонности дней горькой блестящей искрой, лишь иногда слезливая теплая грусть вспомнит о стелющихся над рекой летним вечером ивах, о первом трепетном поцелуе, о первой любви, о первом опьянении снами… Лишь иногда клубящаяся печаль выдуманной ностальгии напомнит о берегах, где не был, — и вновь окаянное, черно-блеклое настоящее заштрихует всех нас серо-асфальтовой зеброй, по которой потомки и пойдут в возможное светлое завтра, за горизонт, оставив нам нашу скуку, и ничего кроме скуки! Так выпьем за Ее Величество Скуку, заставляющую нас петь, смеяться, любить и ненавидеть! Выпьем за скуку, заставляющую нас жить!
Маленький толстенький человечек, этакий миниатюрный постаревший сатир, с редкой бородкой, с блестящим черепом, обрамленным остатками волос на некогда кучерявой голове, единым духом осушил стаканчик, будто в полусне.
— «Мне скучно, бес…» — распевно продекламировал он и в полном опьянении завалился на сиденье лимузина.
— Складно изложил, Стасик! — похвалил произнесенную речь сидевший в кресле напротив почти двухметрового роста богатырь лет пятидесяти пяти, Сергей Петрович Батенков, владетельный князь и сиятельный барин здешних мест. — Вам нравится, малышки? — спросил он у сидевших рядышком девочек лет пятнадцати, наряженных в школьную форму середины семидесятых, в белых передниках и гольфах, с крупными белыми бантами в волосах.
— Я ничего не поняла. Папа, — произнесла тоном обиженной несправедливостью ученицы пухлогубая нимфетка. — Станислав Львович всегда такой путаный! — Она тряхнула льняными волосами, поправила бант, спросила балованно:
— Папа, а можно мне капельку шампанского? Ка-а-апельку?
Слово «Папа» она произносила с ударением на последнем слоге. Сейчас, когда она сидела глядя Батенкову прямо в глаза влажными темно-карими глазами, он чувствовал невероятное возбуждение…
— Можно? — переспросила девушка с легкой хрипотцой в голосе.
Сергей Петрович, не желая показать, как он взволнован, только кивнул. Он не спешил: предвкушение и игра доставляли ему наслаждение не меньшее, чем острая, искрометная близость. Блондинка привстала, потянулась в бар за открытой бутылкой, расчетливо наклонившись так, что платьице сзади приподнялось…
Батенков подавил вздох. Эта Оля своими трюками умела доводить его почти до безумия! И только желание новизны заставило его смирить излишнее волнение; он взял за подбородок вторую девчонку, Катю. Черноволосая и синеглазая, она была очень хороша собой; девушка подняла глаза. В ее взгляде он прочел и стыдливость, и любопытство, и вожделение… Карай не обманул — девчонка целомудренна. Сергей Петрович провел подушечками пальцев по ее щеке, поцеловал в губы, почувствовал ответный поцелуй, нежный и неуверенный… Чуть отстранился, заглянул в потемневшие Катины глаза; щеки девушки залил румянец. Катя тут же опустила взгляд, словно боясь, что мужчина прочтет в ее глазах то, что уже успело нарисовать ее юное воображение…
— Ну вот! — надула губки Оля, обернувшись и со скорой ревностью отметив внимание Батенкова к подруге. Вздохнула совсем по-женски: дескать, мужики все такие, за ними не уследишь… Но особенно горевать не стала и тут же, с бокалом в руке, озорно запрыгнула Сергею Петровичу на колени., — Папа, я знаю, я все равно лучше всех, но если ты хочешь… — Дыхание ее сделалось прерывистым. — Хочешь, я подготовлю ее для тебя? Хочешь?.. — Она пошептала что-то мужчине на ухо, щекоча его шею завитками волос, и притом очаровательно покраснела. — Я же этого никогда не делала… — Добавила:
— Но пусть тогда она тоже, ага? Договорились? — Девчушка озорно обернулась к темноволосой и показала ей язык.
Лимузин чуть замедлил ход, скрипнув рессорами на повороте, Станислав Львович скатился с сиденья на пол, проклюнулся, лупая спросонья заплывшими глазками и не понимая, что происходит; потом взгляд его пришел в норму, если постоянное состояние опьянения, близкого к обмороку, можно считать нормой…
Впрочем, Станислав Львович в этом состоянии даже не пребывал, он в нем жил; горячечный мозг освобожденного от забот о собственном пропитании интеллектуала выдавал то жемчужины, то плевелы. Впрочем, босса забавляло все; Станислав Львович был при Батенкове как шут при феодальном бароне, как образованный раб при римском патриции, умный и безвольный, много говоривший о свободе, мечтающий о ней и никогда не согласившийся бы променять на нее свое сытое и пьяное рабство. Все это Сергеи Петрович знал изначально: так называемая «творческая народная интеллигенция» времен развитого социализма была не способна ни к чему, кроме прислуживания и пустой говорильни; ну что ж, Станислав был не из худших, пусть отрабатывает свой щедро намазанный маслом кусок!
Словно уловив последнюю мысль хозяина, Станислав по-львиному тряхнул лысой головой, что было забавно само по себе, устроился на полу, сложив пухлые ручки на груди, и уставился Оле под юбку.
— Это заблуждение, мон женераль, что красота открывается только с высоты орлиного полета! Червь — вот истинный ценитель прекрасного! Ибо только он один знает, как быстротечна, коротка и неприглядна жизнь, ибо только он один ведает, во что превращается красота и совершенство там, под сенью праха!
— Папа, он дурак! — капризно надула губки Ольга.
— Нет, малышка. Просто у него работа такая.
— Дурак! И говорит глупые и неприятные вещи!
— Устами младенца глаголет истина, — погрустнел Станислав, уселся на пол, свесил голову, вздохнул:
— Содержание перетекает в форму, форма — в содержание… Человек становится тем, чем желает казаться… Маска и лицо сливаются, и вот уже люди боятся сорвать маски с «друзей», чтобы не увидеть под веселыми забавными рожицами желтые кости черепа в лохмотьях мяса, пустые и темные глазницы…
— Папа! Пусть замолчит! Заткнется! — оборвала его монолог девочка. — Он страшный, неопрятный и противный!
— Отдохни, Стасик, — бросил Батенков. Шут с обиженным видом уселся в кресло и уставился в окно.
Дорога пошла в гору, и с холма открылось море: темное, величественное, оно дышало ленивым сонным покоем, переливаясь под низким пасмурным небом аметистовым сиянием.
Небольшая кавалькада — два джипа и лимузин — миновала перевал и покатилась вниз, к стоявшему на высоком морском берегу ресторану-шале. В салоне лимузина пропищал зуммер мобильного телефона. Батенков поднес трубку к уху:
— Слушаю.
— Сергей Петрович, подъезжаем.
— Карай, я это и без тебя вижу.
— Я это к чему… Грач убит. Куркуль — в беспамятстве. Может быть, стоит подстраховаться и сначала выслать бригаду?
— Нет. Мы уже говорили об этом. У тебя все?
— Сергей Петрович, и все же я бы настаивал…
— Карай, ты песню слышал такую: «Капитан, капитан, никогда ты не станешь майором»?
— Извините?
— Нельзя ни на чем настоять, употребляя сослагательное наклонение.
— И все же в связи…
— А мне вот наплевать на сослагательные! — продолжал Сергей Петрович, словно не услышав возражений помощника. — Ты понял. Карай? Я здесь на своей земле и из-за мелкого несчастного случая шугаться от каждого куста не стану!
Уразумел?
— Точно так. — В трубке помолчали с полминуты — видно, получивший выволочку Карай собирался с духом. — Батя, и все же этого Седого нужно изолировать. От греха. Гога…
— Ну, говори, что Гога?
— Я просто хочу, чтобы вы поняли, Сергей Петрович… Для кавказского человека нужно большое мужество, чтобы…
— Карай, короче, а?
— Когда Гога мне звонил, он признался… вернее… он сказал о Седом просто: «Я его боюсь». И добавил: «У него глаза стылые. Как у мертвого».
Батенков ничего не ответил, обдумывая услышанное. Гога работал хозяином ресторанчика-шале уже пятый год. И за это время выказал не только кулинарное мастерство и хозяйственную сметку, но и хладнокровие и твердость характера.
Четыре года назад, когда несколько диких обколотых отморозков, наваляв в городе трупов, приехали к Гоге и стали раскачивать права и «стучать пальцами», он просто-напросто зарубил двоих хозяйственным топориком, как говядину! А оставшихся спеленал по рукам-ногам и сдал подоспевшей Батиной бригаде, аки младенцев-сосунков! Так их и приняло море: места там, как в земле, на всех.
— Батя?
— Да здесь я.
— Вы понимаете, что для Гоги…
— Понимаю. Не требухти.
Седой объявился в этих краях с год назад, прошлой весной. Его подобрала, беспамятного, какая-то шхуна, прямо в море; рыбачки, не шибко печалуясь, сбросили найденыша на бережку, да и были таковы. Летом Седой прижился бомжем при пансионатах; жуткий свежий шрам на лице и обожженные руки только сначала вызывали любопытство, потом их перестали замечать, как не замечают люди, привыкая, ни красоты, ни уродства. Впрочем, ему самому раны должны были доставлять нешуточную боль, но то ли он переносил ее с безразличием стоика, то ли просто не чувствовал вовсе: с юродивыми так бывает.
Был он абсолютно безвредным, тихим и работящим; пахал, как экскаватор, ходил в обносках, ел, что дадут, и — молчал. Понимал Седой только простые, незамысловатые фразы, и любимым занятием его было смотреть на море. Он мог часами сидеть на высоком берегу и любоваться переливами волн: летом, осенью, зимой. У Гоги он прижился как раз с конца лета; молчаливый и двужильный работник был никому не в тягость, а убогость его ума стала такой же привычной, как и уродство лица. При недавнем своем заезде к Гоге Батя, будучи в хмельном расположении, даже пригласил юродивого за свой стол, попытался напоить, шутил…
Седой пил и ел аккуратно, слушал внимательно, но доходили ли редкие шутки Батенкова или витиеватые монологи Стасика до его сознания — неведомо.
Единственное, что отметил для себя Сергей Петрович, что за столом приблудный бомж держался с естественным природным достоинством. А глаза… глаза его Сергей Петрович так и не рассмотрел. Мутные, с переменчивой потаенной голубизной… Как уставшее от летнего зноя небо.
— М-да… Понакрутил что-то Гога, — раздумчиво произнес Сергей Петрович. — Он не пил накануне?
— Да Гога никогда…
— Ладно. Знаю.
— Батя, а я все же думаю…
— Думать, Карай, не твоя работа. И не твоя привилегия. Я с этим пока справляюсь. Нет?
— Да я просто хотел…
— Хотеть можно телку.
— Извините, Сергей Петрович.
— Значит, так. Пусть все идет, как идет. Мы отдыхать едем, а не Седого закапывать. На месте присмотримся, оглядимся — и по обстоятельствам. Понял?
— Ага;
— И не мельтеши попусту.
— Батя, да я…
— Никшни! И слушай! Тревога, как и шизота, штука заразная. Гога разнервничался чегой-то, тебе свой страх передал.
— Да я…
— Молчи, я сказал! Знаю, пацан ты правильный и отважный, но и Гога не трус, так?
— Так.
— И испугал его не человек, не Седой, а его болезнь, необъяснимость его поведения и показавшиеся сверхчеловеческими возможности. Но суперменов в подлунном мире нет. Пуля, выпущенная из хорошего ствола с хорошей скоростью, любого супера превращает в кусок дохлого мяса. Ты понял, Карай?
— Я понял.
— А с психами и не такое бывает. Так что не нагнетай. Приедем, разберемся.
— Да.
— Так пацанам и передай. Этот Седой не вурдалак окаянный, не оборотень, мужик из костей и мяса. И если что, вы мне его нарубите в мелкую окрошку, понял?
— Я понял. Батя.
Голос Карая стал куда увереннее и веселее. Батенков хмыкнул про себя удовлетворенно: так-то! Страх, рожденный прежде боя, сжигает не то что бригады бойцов, целые армии! Огню нужно только довершить работу страха. Именно в этой истине и источник победы, и кладезь силы, и причина поражений. Сергей Петрович поражений не любил: вот уже десять лет он жил в том мире, где поражение нриравнивалось к смерти и становилось ею! Нужно только побеждать! Всегда!
Глава 3
— Четвертый вызывает Первого, прием.
— Первый слушает Четвертого.
— Объект-1 миновал перевал, движется к объекту К. Бронированный «линкольн», две машины охраны. Как поняли, прием?
— Вас понял. Конец связи.
— Конец связи.
— Пятый вызывает Первого, прием.
— Первый слушает Пятого.
— Получен радиоперехват переговоров объекта-! с начальником его охраны.
— Да. Самую суть.
— Начальника охраны обеспокоил несчастный случай: один из работников объекта К, слабоумный, убил его человека. Начальник охраны предлагал объекту-1 принять меры предосторожности; возможно, что имел намерение вообще отговорить объект-1 от рискованной поездки. Безрезультатно. Они в пути. До объекта К им добираться минут пять-семь.
— Понял, Пятый. Продолжайте наблюдение за эфиром.
— Есть.
— Конец связи.
— Конец связи.
— Первый вызывает Второго.
— Второй на связи.
— Прошу полную информацию по объекту-1.
— Объект-1 движется в бронированном лимузине. Внутри — водитель, охранник, две девки и шут.
— Кто?
— Шут, потешник, скоморох. Для нас; никакой опасности не представляет.
— Девицы?
— Малолетки.
— Дальше.
— Группа сопровождения из двух джипов. Всего — десять человек. Вооружены пистолетами и автоматами «АКСУ». Подготовка удовлетворительная. Итог: группа вооружена и экипирована, тринадцать человек вместе с объектом; как минимум — пятнадцать стволов автоматического оружия и два гранатомета.
— Объект-1 всегда выезжает с такой свитой?
— За город — всегда. В Приморске его обычно сопровождает один джип с четырьмя охранниками.
— Ваше мнение, Второй: боевики объекта готовы к кратковременной огневой схватке?
— С братками, подобными им, — вполне. Со спецгруппой — вряд ли. Все решит внезапность нападения, точность и массированность огня. Неожиданный огневой контакт приведет к выведению из строя живой силы противника и к полной деморализации оставшихся в живых.
— Нам не нужно живых.
— Вас понял, Первый.
— Ждите сигнал. Конец связи.
— Конец связи.
— Первый вызывает Третьего.
— Третий слушает Первого.
— Доложите полную информацию по объекту К.
— Объект К. Шестеро мужчин, три женщины. Один мужчина ранен и опасности не представляет. Один — слабоумный. Никто из присутствующих на объекте К, по имеющимся сведениям, специальной боевой подготовки не имеет. Оружие: два или три пистолета, карабин, ножи. Автоматического оружия наблюдением не выявлено.
— Особенности объекта К?
— Обособленность. С одной стороны, в двадцати-пятидесяти метрах от объекта К обрыв и море; с остальных трех сторон — открытое простреливаемое пространство, освещаемое при необходимости прожекторами. Как правило, при прибытии на объект К объекта-1 выставлялось боевое охранение из трех человек. Имеется два подвала.
Никаких скрытых подземных коммуникаций, ведущих на побережье, самым тщательным наблюдением не выявлено.
— Вас понял. Третий. Конец связи.
— Конец связи.
— Первый вызывает группу «Экс».
— «Экс» — первый слушает.
— Приказываю: начать скрытное выдвижение к объекту К по варианту «Альфа-Экс». Доложить о трехминутной готовности. Начало атаки — по моей команде.
Как поняли, прием?
— Вас понял, Первый. Выдвижение по варианту «Альфа-Экс». Трехминутная готовность. Ожидание приказа.
— Выполняйте.
— Есть.
— Первый вызывает Глостера.
— Глостер слушает Первого.
— Десятиминутная готовность по Акции.
— Вас понял. Выполняйте штатный вариант, — Есть…
— Вам что-то неясно, Первый?
— Да. Прошу уточнений. Вы упоминали, что рядом с объектом-1 наш агент. Вы дадите информацию к опознанию?
— Нет.
— В таком случае агент будет уничтожен вместе с остальными.
— Вы стали гуманистом, Первый?
— Гуманистом?..
— Его убрать не так-то просто.
— Он осведомлен об Акции?
— Вы задаете много вопросов. Первый.
— Виноват. Тогда…
— Что вы мямлите?
— Он будет убит. Без вариантов.
— Вы думаете, у него никаких шансов?
— Никаких. Единственный, призрачный, и то если связаться с ним сразу после начала Акции.
— Нет. Он сам с вами свяжется.
— Если останется жив.
— Разумеется. Его оперативный позывной — Киви.
— Киви?
— Ну да. Маленькая такая птаха, чирикает себе не пойми чего, окружающего не разумеет и, соответственно, ни о чем не страдает. Дитя природы. У вас все, Первый?
— Так точно, Глостер.
— Десятиминутную готовность принял. Приказываю начать Акцию по штатному варианту.
— Есть.
— Время пошло.
— Есть.
Глава 4
Всякая жизнь когда-нибудь кончается. И то, что остается от человека, и есть мерило его жизненной ценности. Сергей Петрович Батенков даже поморщился: глупость и банальность болтающихся в голове мыслей была столь очевидна, что, выскажи он их вслух, — даже собственный шут скроил бы такую мину, будто застал хозяина за малопочтенным или вовсе неприличным в обществе занятием. И все же, все же… Что можно вспомнить важного в этой жизни, кроме любви? Которая уходит, исчезает, гаснет, и не остается ничего, кроме ярости?
Сергей Петрович одним глотком выпил коньяк, откинулся на спинку стула.
Сидел, покачиваясь на двух ножках, прикрыв веки, желая расслабления, но его-то как раз и не наступало. Или хмель сегодня такой смурной? Самое противное, что не было и желания веселиться…
— Грусть вовсе не болезнь, — уловил настроение хозяина Стасик. — Она нужна нам для понимания истинной ценности жизни и ощущения ее скоротечности. Ибо без этого последнего ощущения познать ценность жизни невозможно, — меланхолично произнес он, ни к кому конкретно не обращаясь, но, невзирая на ту же банальность сказанного, Сергей Петрович был благодарен ему. Порой Бате даже казалось, что этот безвольный шут — единственный в его окружении человек, искренне ему сочувствующий.
Льющаяся из динамиков стереосистемы песня, исполняемая чуть хрипловатым баритоном, была немудреной; Сергей Петрович застыл, прикрыв глаза, ни о чем не думая и ничего не желая. На миг ему даже показалось, что жизнь его уже закончилась, иссякла, как кровь в перерезанных жилах, и звучащая мелодия осталась единственной нитью, интонацией, связывающей его с миром.
Разлили души по бокалам, Как будто слезы по любимым, Чтобы мягчило снегом талым Тоску быть гордым и гонимым. Чтобы истаивали свечи На кипарисовой террасе, Чтобы струился лаской вечер И был изысканно прекрасен, Как взгляд твой, ясный и счастливый, Как голое ручейково-нежный, Как шепот моря торопливый, Как запах ветрено-подснежный… Когда расцвечивает ало Земную зависть по вершинам — Мы возвращаемся устало К пурпурным мантиям и винам. На кипарисовой террасе Плащи теней свивают свечи. В цветах сирени тает праздник, Как смех — бессонен и беспечен! И фиолетовым кристаллом Мерцают грезы снегом мнимым… Разлиты слезы по бокалам, Как будто души — по любимым.
Чем он занимался всю жизнь? Зарабатывал деньги? Отстаивал свое место под солнцем? Наверное, и это тоже., Но на самом деле он, Сергей Петрович Батенков, очень многим известный как Батя, словно Диоген с лампой, искал человека. Того, кому можно довериться, на кого можно положиться… Но не нашел. Может быть, в этом и есть смысл любой жизни? Найти человека, двух, трех, но таких, какие станут частью тебя самого, без которых жизнь немыслима и пуста… «Если радость на всех одна, на всех и беда одна…» Не сложилось. А потому он сам никому не нужен. Нужны его деньги, его бойцы, его хватка, его жестокость, его ум. Но не он сам. А потому — нет теперь никого рядом, «у самой кромки бортов», и прикрыть его, Батю, некому. Как сказал классик, каждый умирает в одиночку. А живет? Живет еще горше. Впрочем., люди похожи на айсберги, с малой ледяной горкой над поверхностью, с мерцающим непознанным сокрытым… Или на сложенные кострища, тлеющие едва-едва… Так и живут… Так и уходят, не оставив по себе никакой памяти. Ибо, чтобы остаться, нужно истаять, сгореть, перейти в новое качество.
Людям слишком жалко своего постылого настоящего, чтобы они могли перейти в вечность.
Сергей Петрович не заметил, что последнюю фразу произнес вслух.
— Жизнь — это болезнь, которая карается смертью. — невозмутимо отреагировал щут.
— Что-то ты сегодня слишком мрачен, Стасик. Лысый человечек только пожал плечами:
— Я всегда мрачен. И немудрено: спиртное в любых количествах полезно только в малых дозах.Я же дозы давно перестал ощущать. Алкоголизм — болезнь для меня неизлечимая, потому что не желаю видеть я этот говенный мир трезвым!
Так — хоть остается надежда на опохмелку. А что остается трезвеннику? Только повеситься.
— Послушай, Стасик, ты же умный мужик, тогда…
— Батя, к чему вопросы? Я безволен. Увы. Рядом с тобой мне достаются роскошные объедки. И не злись: ты предпочел бы сухую корку подачке, я — не из числа стоиков. Жизнь коротка и конечна, и я хочу прожить ее незначимо, но сладко. Тебе, Сережа, приятно топить свой страх смерти во власти, мне — в вине.
Каждому свое.
— Страх?
— Ну да. Лукавый построил сей мир на страхе, и не мне тебе говорить, что только это сильное чувство заставляет людишек шевелиться. И — подчиняться.
Великий страх смерти и множество мелких — бедности, нищеты, нездоровья, похмелья, никчемности, несостоятельности… Все эти хваленые американские психоаналитики тем и знамениты, что разбили один большой страх — небытия — на категории страхов мелких, кажущихся преодолимыми, к примеру стать карьерным неудачником или импотентом, и манипулируют людьми успешно и надежно. Не так?
— Ты мне надоел, Стасик, со своим страхом! Какой может быть страх, пока есть зачем жить? Даже если все полетит в тартарары, есть красивые девушки, цветы, солнце, море, песни, сочный шашлык и грохочущее из стволов пламя! Из моих стволов, понял, Стасик, из моих!
Внезапно Батенкову вспомнились слова хозяина заведения, сказанные им о Седом: «У него глаза стылые. Как у мертвого».
Может быть, в этом причина неясной тоски, которая томит его сегодня и не дает забыть обо всех разборках, денежных делах, купленных политиках, выборах, налогах, кознях противников, забыть обо всем, о чем он желал забыть, в компании незлого шута и двух очаровательных девчонок?! Он исподволь взглянул на Седого, безучастно сидевшего за столиком для обслуги и потягивающего чай из толстостенной кружки. Батя сам велел пригласить его в зал: пусть будет на виду.
К дьяволу беспокойство! Он приехал сюда отдыхать, и он будет отдыхать!
Грохочущее из его стволов пламя действительно превратит в ничто любого! Батенков долил себе водки в бокал, с удовольствием выпил, захрустел терпким моченым яблоком. Боевики-охранники, что сидели за шестиместным столом чуть поодаль, тоже повеселели: смурной вид шефа их тяготил, как тяготит здорового человека вид рахитичного недоноска. Чего Бате убожиться?.Все, что душа пожелает: водка — рекой, девки — табунами, пальцы — веером! Живи, пока живой, несись душа в рай!
Веселость накатила на Батенкова так же внезапно, как намедни — тоска. Он отмахнул рукой троим музыкантам — и саксофонист дунул тонко и проникновенно какой-то курортный блюз из нездешней жизни, вертлявый человечек за фортепиано мелким бесом рассыпался по черно-белым клавишам, вторя мелодии, ударник зашуршал металлической кисточкой по барабанам. Батя подхватил было Олю, но она вырвалась, легко запрыгнула на стол, одним движением, запустив руки под платье, сдернула трусики до щиколоток, вышагнула из них и начала перебирать ножками, играя подолом платья, подразнивая мужчин и кокетничая со всеми: и с охранниками, и с обслугой, и с собой. Но Батя знал: она танцует для него, только для него, и ее бесстыдное кокетство доводило его до умопомрачения!
Батя облизал разом спекшиеся губы: эта девчонка способна творить с ним черт-те что! Он мельком глянул на замершую рядом Катю: та неотрывно смотрела на подругу, а он, запустив ей руку под платье, почувствовал влагу… Девушка не шелохнулась, залившись краской стыда… Батенков совершенно расслабился, наслаждаясь созерцанием одной красотки и лаская другую… Сегодня его ждет особенное, ни с чем не сравнимое наслаждение…
Не торопясь, он снова налил себе водки, выпил. Почувствовал взгляд Стасика: в такие минуты шут смотрел на него как безродный кобель-дворняжка, у которого королевский сенбернар уводил из-под носа двух породистых сучек… Вот и вся философия: роскошные объедки со стола достаются слугам только по прихоти хозяина! Такие изысканные и озорные девчонки не для Стасика: пусть довольствуется отбросами общепита!
Взгляд Батенкова стал жестким и властным.
— Пошли! — коротко бросил он Оле, встал и подтолкнул вперед, к деревянной лестнице, Катю. Девочки послушно поднимались по ступеням, а Батенков следовал за ними, чувствуя за своей спиной несколько пар завистливых глаз… Как эти кобели хотели его девчонок! Пусть смотрят! Пусть глотают слюну, на то они и шавки. А каждая шавка должна знать свое место. Это были его девочки. Только его.
Но Батенков ошибался. Не все взгляды провожали его завистливым вожделением. Стасик смотрел так, как смотрит незадачливый прыщавый подросток на своего ненавистного кумира, как шакал, готовый броситься на льва сзади при первой его неудаче и — терзать, грызть, разрывать на части, захлебываясь мстительной трусливой яростью и чужой кровью… Если и была в его взгляде зависть, то лишь извечная зависть раба, готового запродать душу, чтобы самому жестоко насладиться властью хотя бы день, час, мгновение. Готового запродать душу… но не жизнь.
Ну а Седой… Его глаза с расширенными зрачками были холодны, пусты и беспристрастны, как жерла пистолетных стволов.
— «Экс» — первый вызывает Первого — Первый слушает.
— Трехминутная готовность. Боевого охранения не выявлено. Мы на расстоянии броска.