Категории
Жанры
ТОП АВТОРОВ
ПОСЛЕДНИЕ ОТЗЫВЫ  » 
Главная » Любовный роман, Начинающие авторы, Рассказ, Эссе » Я всегда была уверена, что главное для женщины…
Вера Малярша: Я всегда была уверена, что главное для женщины…
Электронная книга

Я всегда была уверена, что главное для женщины…

Автор: Вера Малярша
Категория: Любовный роман
Жанр: Любовный роман, Начинающие авторы, Рассказ, Эссе
Статус: доступно
Опубликовано: 31-03-2016
Просмотров: 1043
Наличие:
ЕСТЬ
Форматы: .fb2
.epub
   
Цена: 100 руб.   
КУПИТЬ
  • Аннотация
  • Отрывок для ознакомления
  • Отзывы (0)
Я связала носки. Большие, из грубой шерсти. Сижу, прикидываю, кому бы подарить? И чего такие большие? Ни одного мужика на примете. А и ладно, суну обе ноги в один носок и — прыжками по квартире…
У Раисы красные бусы и чёрные очки. Она тоже малярша. У нас даже трудовой стаж один, правда, разряды разные. Но мы про это не вспоминаем.

Поэты и писатели любят сиреневый и даже лиловый цвет. Раиса любит красный и чёрный. А я люблю вылинявший синий. Как джинсы у девушки на блестящем мотоцикле. Мотоцикл на плакате похож на новенький токарный станок. У моего отца был небольшой токарный станок, с четверть тонны.

А в обед мы с Раисой говорим о супружеской жизни. Так мы называем разговоры про постель. Мужей у нас нет, но есть случайные встречи. Раиса пьёт молоко и отливает немного бездомному котёнку. Котёнок серый от штукатурной пыли, а глаза круглые и тёмно-зелёные, как шляпки ондулиновых гвоздей. Мы до обеда затирали межкомнатную перегородку. Столько пыли, ужас. Я поменяла две косынки.

А Раиса всегда делает малярные папахи из газеты и называет их полковничьими. Она высокая и широкоплечая. Очень удобная напарница, потому что наша работа требует крепости. Я невысокая, но тоже сильная. Хотя мешки с сухой смесью поднимать не буду, не война, мужиков хватает. И пусть выгоняют из бригады. Я работу всегда себе найду. Меня прошлым летом звали коттеджи отделывать. Работа на воздухе, и кормили на убой. Но я не люблю высоту, а там леса до четвертого этажа. Неприятно работать, неуютно, хоть и платят много, и в долларах. Потому что халтура, то есть деньги не из официальной кассы, а прямо в карман, без оформления. Но мне трудовая книжка важнее денег, потому что мне пенсия нужна. А до пенсии мне — как до Китая. Раиса, до того как маляршей стать, в Китай моталась за кожаными куртками. Сутки на самолёте летела.

Раиса говорит, что когда у нее наступает оргазм, то в голове лопаются малиновые шары. Я ей позавидовала, потому что у меня ничего не лопается. У меня секс для женского здоровья. Мне даже не важно, какой мужчина на лицо. Мне же не замуж, меня всё равно никто не берёт. Главное — чтобы мужчина был чистый и вежливый. Хамов я на стройке насмотрелась, ни за что с ними не лягу. Даже для внутреннего здоровья. Мне наши штукатуры постоянно любовь предлагают, особенно женатые. Но штукатуры пьют, и руки у них как циклевочная шкурка, потому что цементная пыль ест кожу. А бабьими кремами они не пользуются. Если такая ладонь залезет мне между ног, то обдерёт, извините, до сукровицы. И к тому же ладони у них холодные, будто гипсовые. Сейчас все шпатлёвки на гипсе, а мокрый гипс руки морозит. А Раиса говорит, что я вру. Что дело не ихних руках, а что мороз у меня свой, внутренний. И ну и всё равно, на фиг оно мне нужно разбираться. Я себе всегда подходящего найду, вон хоть шофёра старого немецкого драндулета, который нас на стройку возит. От него одеколоном приятно пахнет. И не хам.

Раиса откусила половину свердловской булки и говорит с набитым ртом:

— У меня вчера электрик был с соседнего объекта, там будет поликлиника для депутатов. У него, у этого электрика, зарплата — как две моих, поэтому к ним не каждого возьмут. Пьянь не берут, приезжих тоже не берут. И баб не особенно берут. Чтобы только Москва или ближнее Подмосковье. Их муниципалы проверяют часто, а неприятности никому не нужны: ни подрядчикам, ни заказчикам. Короче говоря, электрик из Красногорска. Это близко от Москвы. И кстати, элитно, потому что — на западе, а на западе нет ни мусоросжигающих заводов, ни пластмассовых производств. А те, что были, давно позакрывали.

А котёнок выпил молоко и пошёл спать на рулоны с минеральной ватой. И мы рядом легли, пока обед. И Раиса говорит, что вчера от электрика у неё ночью в голове взрывались малиновые шары. Раиса сама говорит и сама ёжится, как от щекотки. Я закрыла глаза и попыталась представить, как взрываются малиновые шары. Но в глазах было темно. Никаких взрывов. Тогда я стала пялиться на лампочку под потолком. Лампочка была мощная, ватт на пятьсот, чтобы светло было, под финишную штукатурку. Я пялилась-пялилась, а потом зажмурилась. И увидела несколько плавающих синих и зелёных кругов. Но не шары. И к тому же круги быстро растаяли. И снова стало темно. А Раиса говорит, что, кроме шаров, ещё в голове был металлический звон, словно от бубенчиков под дугой. И так в голове три раза поочередно дзззынь-дззынь-дззынь. И малиновые шары, шары, шары. Раиса сказала, что она даже вспотела, и ей было неловко перед электриком за свой пот. Это и есть оргазм.

Потом мы работали, затворяли известковый раствор, а вечером на дорожку покурили. Раиса взяла бездомного котёнка, надела красные бусы с черными очками и пошла в своё общежитие. А когда переходила железную дорогу, то попала под вагон с углем. Вагон катился с сортировочной горки, без паровоза. Катился тихо и к тому же без огней. А сцепщик прозевал Раису, а сама Раиса была в черных очках. И её перерезало пополам. И красные бусы перерезало, и они рассыпались, я потом их видела, в щебёнке, на насыпи. А котёнку было совсем ничего, Раиса его в сторону швырнула. Он теперь у меня.

А через полгода после этого у меня возник роман с неженатым инженером-проектировщиком, вежливым и чистым до прозрачности. Он мне понравился даже по-женски этой своей робостью. Как мальчик неуверенный. И когда мы с ним выпили сухого вина и легли вместе, у меня в голове вдруг начали взрываться малиновые шары. Я даже услышала металлический перезвон — дзззынь. И разом вспотела, а потом заплакала, потому что вспомнила Раису. А этот мальчик погладил меня по плечу и тихо спросил, почему я плачу. А я от всего плакала. И Раису было жалко, и себя, и инженера этого. Дура я.

Я всегда была уверена, что главное для женщины…

Я всегда была уверена, что главное для женщины — фантазия. Женщина без фантазии — это железный робот.

Во мне всегда плескалось море фантазии. И мне всегда хотелось ощутить себя в разных образах, я — актриса. Этим, конечно, никого не удивишь, все женщины — актрисы, даже железные роботы могут пустить слезу из машинного масла или сочинить стихи «любовь — вновь».

В первую очередь, я, безусловно, малярша, буду честной перед миром, но во вторую очередь, я точно актриса. И могу сколько угодно играть роль, которая нравится тому или иному мужчине.

Две недели назад я познакомилась с архитектором. Мы отделывали банковский особняк, заказчик был богатый, с причудами. Крышу они захотели медную. Чтобы в лучах солнца горела. Стеклянные стены, зимние сады, фонтаны. И мне всё время было интересно, кто же всю эту причуду архитектурную придумал, что за человек? Наверное, это очень интересная творческая личность, которая столько знает и столько может. Ну, действительно, не банк построил, а дворец из сказки, висячие сады Семирамиды.

Иду я однажды со склада, получала новые сетки для терки, и вдруг слышу за спиной незнакомый голос:

— Девушка, как вы считаете, вот если над правой дверью заложить розовый десюдепорт, это не утяжелит общую симметрию?

— Чего? — говорю.

— Вот и я думаю, что ни к чему, — обрадовался этот человек за спиной. И руку мне протягивает: — Константин Завьялов-Корбюзье, архитектор в пятом поколении.

А мужчина, кстати, очень интересный внешне, немного старомодный, бородка острая, волосы уложены, черные с проседью, глаза внимательные такие. И очки, похожие на пенсне.

— Вера, — отвечаю. — Это вы дворец такой придумали?

— Дворец типовой, но финтифлюшки оригинальные, авторские, — говорит Константин. — Я специалист по финтифлюшкам.

— А разве такие специалисты есть? — не верю я.

— А как же, — Константин присвистывает, — я беру строительную коробку и начинаю на неё навешивать малые архитектурные формы. И, между прочим, эти малые формы стоят очень больших денег. Это я, Вера, вам по секрету. Вы слышали что-нибудь о барокко?

— Ничего, — беззаботно пожала я плечами.

— Ну и бог с ним, — говорит Константин, — давайте посидим в русском ресторане. Это на набережной, на стрелке. Там меню императорской кухни, вековые традиции.

— Нет, спасибо, — я вспоминаю, что мне давно бы пора в парикмахерскую, да и надеть мне в ресторан особенно нечего.

— Жаль, — Константин Завьялов-Корбюзье делает шаг назад, — но надежды я не оставляю, договорились?

— Это уж вы как хотите, — говорю я, а сама думаю: — Жаль, что приходится отказываться. Так интересно было бы поговорить, я ужасно люблю вот эти самые финтифлюшки за неповторимость, за фантазию, в общем, не передать мне, слов не хватает.

Прихожу домой, стою под душем и думаю: ну и пусть, что у меня нет дорогих нарядов, нет блеска и лоска, но у меня есть воображение. Я актриса. Я могу воплотиться в образ и выглядеть очень и очень загадочно. Мужчину привлекает тайна. Ему интересно заглянуть за кулисы женщины, ему хочется увидеть спрятанное до поры до времени, занавешенное от его взгляда. Я выхожу из душа и сажусь перед зеркалом. Беру ножницы, гребень и начинаю фантазировать.

Первым делом я распускаю волосы. Они мне по плечи. Можно нанести на кончики пенку для укладки и накрутить наружу феном. Получится романтическое облако. Но пенки у меня нет, а фен у соседки снизу вторую неделю, она им оконные рамы сушит, хочет подкрасить на зиму. Волосы придется резать. Жаль, но это даже здорово, что я начинаю с такой жертвы. Эта жертва не даст мне струсить и попятиться от встречи с архитектором — поздно, когда волосы уже отрезаны. Я отхватываю волосы и без сожаления отбрасываю их ногой в сторону. Получается по-царски небрежный жест. Жаль, меня не снимают в кино. Красивая обнаженная женщина отбрасывает маленькой розовой ножкой отрезанные пышные волосы. Какая жертва! И никто-никто не видит. Ах, Константин Завьялов-Корбюзье, вы были бы сейчас горды собой, правда? Ох как горды моим поступком во имя ваших внимательных и умных глаз.

У меня ощущение, что я выпила. Фантазия творит чудеса, она и накормит досыта, и напоит допьяна, вот только любовь она мне не заменит. Любовь нужно получить от мужчины, это его собственность, и с ней он должен расстаться. Несу какую-то глупость. Я начинаю по-дурацки хохотать.

Я укладываю свои укороченные волосы с затылка вперед, развожу в банке старый мёд (сойдет вместо укладочного воска) и убираю челку набок. Получается ощущение, что голова аккуратно вынута из урагана, волосы торчат в разные стороны, очень первобытно и сексуально. Нет, ерунда. Я иду в душ и промываю липкие пряди горячей водой. Так, начну сначала. Пусть прическа будет непринужденной. Я начесываю чёлку, она отлично прикрывает лоб, сверху брызгаю рыжим лаком с блестками. Это детская девчачья игрушка, лак смывается обычной водой, но на вечер его хватит. Зато крапинки рыжины придают облику дискотечную живость. Нет, нет и нет. Не хочу. Я смываю лак, решено, я буду пацанёнком. Я манипулирую ножницами и гребёнкой, ощипываю пальцами кончики волос, направленных вокруг лица. Бархатные контуры волос жутко молодят меня и сужают черты лица. Я симпатичный пацанёнок, работа окончена.

На следующий день перед сменой я натягиваю на голову оранжевую строительную каску. Еле нашла в прорабской одну оранжевую, там были только белые каски, для начальства, когда оно приезжает на объект. Нашла одну, правда слегка погнутую, не иначе кирпич на неё свалился. Ничего, это даже лучше, кирпич два раза на одну каску не упадёт. Мне каска от дождя нужна. Небо хмурое, того гляди дождь пойдет — и хана моей прическе. С зонтиком на стройке не принято. В одной руке болтается бидон с краской, а в другой зонтик? Смешно и думать. Проработала весь день в каске, мы фасад штукатурили, а вечером все разошлись, я гладилку свою потеряла. Она пластиковая, очень удобная, розовая, прелесть. Ходила искала, слышу за спиной:

— А я вас, Вера, в каске и не узнал, только по фигуре определился.

Это Константин Завьялов-Корбюзье.

— А что в моей фигуре необычного? — спрашиваю, хотя мне, конечно, приятно слышать лестное про свою фигуру. Она у меня сбитая.

В женщине должна присутствовать сбитость. Сбитое тело, во-первых, устойчиво, меня не качает, я уверенно хожу на любом каблуке. Во-вторых, одежда сидит как влитая, без мешковатости. Я вещи на рынке покупаю, китайские, но сидят они на мне как фирменные, бригада не даст соврать. А в-третьих, мужчинам нравятся крепкие женские тела, чтобы всё было пригнано, сбито, сколочено, отстругано и шлифануто под лак, ясно? Им до такого тела всегда приятно дотронуться, как до гладенького лекала. Я немного нескромно сейчас, но для чего, спрашивается, мне скрывать свои убеждения? Если скрывать мысли, то и садиться писать про себя не надо, мало ли вранья на свете? И кстати, откровенность — это не болтливость. Можно над ухом трещать целый день и оставаться непонятым, а можно услышать всего пару фраз — и вот он, живой человек, ясный и понятный.

— Я, Вера, столько женских тел на курсе в мастерской написал, — Константин серьёзен, — что отлично знаю, какая женская фигура сколько стóит, в прямом и переносном смысле. Вы стóите дорого.

— Вы что, покупать меня собрались? — я в образе пацанёнка, мне задираться положено по роли.

— Нет, покупать я вас не стану, — говорит Константин Завьялов-Корбюзье, — потому что шедевры принадлежат народу.

— Если вы про меня, — говорю, — то я никому не принадлежу, живу, как говорится, сама по себе.

— Вера, снимите каску, — просит Константин и протягивает к каске руку.

А рука у него гладкая и крепкая. И пахнет остро и свежо. Кофе с можжевельником. Отбиваться от этой руки нет никаких сил. Я стою и нюхаю его волнующий запах.

Константин стягивает с меня каску и застывает на месте.

— Вера, какая прелестная прическа.

— Обычная, — а сама осторожно поправляю рукой волосы, — просто решила к зиме покороче.

— А с чего вдруг к зиме? — Константин смотрит на меня понимающим умным взглядом. Господи, как ножом душу режет.

— Для разнообразия, — говорю я и краснею. Не умею врать. Или не хочу?

— А давайте сходим с вами в боулинг-клуб, — предлагает Константин, — поиграем, перекусим, поболтаем.

Я быстро ополаскиваюсь, переодеваюсь и выхожу к Константину в шифоновом темно-синем платье в белый горох. Платье фалдит и нежно гладит мои ноги в белых босоножках с ремешком на щиколотке.

— С ума сойти, — шепчет Константин, и мы идем в боулинг-клуб.

Платье у меня не длинное, я стесняюсь наклоняться, и поэтому учёба катать шары идёт туго. Краем глаза я замечаю повернутые ко мне головы окружающих мужчин. Господи, ну чего они уставились? В зале нет ни одной женщины в платье, все женщины в брюках. А я не люблю брюки, мне, если честно, малярские штаны на работе до чёртиков надоели.

Потом, после игры, мы ели суши и пили сладкое вино, похожее на сливовый сироп. Суши — это подсохшие бутерброды из риса, а начинка может быть любая, но обязательно из морепродуктов. Суши мне понравились, потому что это не еда, а финтифлюшки. Мне приятно, что Константин такой мастер финтифлюшек. Это так здорово, я просто купаюсь в белом, как рисовая мука, облаке счастья.

Константин расплачивается и провожает меня до трамвайной остановки. Он хочет до моего дома, но я не хочу. Я не хочу, чтобы он видел мою строительную общагу, сегодня я хочу быть индивидуальностью, а не членом штукатурной бригады.

Мы стоим на трамвайной остановке и целуемся. Сто лет не целовалась. А целуется Константин сдержанно, без дурацких слюней и хамского языка. Он тихо касается моих щек своими прохладными губами, и мы словно шепчемся, а не целуемся. Это так интеллигентно, что я просто таю. И свои руки он ниже моих плеч не опускает, не хватается, как другие.

— Смотри, звезда летит, — говорит Константин.

Я поднимаю лицо, и он целует меня в губы. Я не отталкиваю его. Я ему верю. Константин обнимает меня за плечи и ведёт по тёмному бульвару. Мы опускаемся на широкую прохладную лавку с изогнутой спинкой, и Константин осыпает меня поцелуями, словно забрасывает цветами. Я окончательно теряю голову и уже не понимаю, что допустимо, а что категорически нельзя. Пахнет скошенной травой, и я легко улетучиваюсь в свою далекую молодость, когда в огромном стогу сена целовалась с деревенскими парнями. Только целовалась, и больше ничего. Чтобы не влюбиться, я приходила к стогу сена каждый раз с другим кавалером. Они дрались в кровь, а потом целовали меня распухшими от драк и поцелуев губами. Это было последнее мое лето между окончанием училища и работой в бригаде. А потом стог подожгли, и никто не знал, кто это сделал. Но сделал тот, кому досталось мало моих поцелуев. А мне не было жалко, мне было смешно, и пора было уезжать в новую неизвестную жизнь. Прошло много лет, но воспоминание об этом засело в моей памяти, в моих губах и пальцах. И сейчас ожило и отдалось Константину.

Мы встречались с ним три недели.

— Ты похожа на счастливого ангелочка, — говорил мне Константин, снова и снова подхватывая меня на руки. — Ты летишь, летишь.

— Я лечу, — я смеялась, ощущая за спиной настоящие крылья. Фантазёрка.

Мы ездили за город, катались на лодке, пили кофе на открытой веранде кафе, скакали на лошадях. И некому было сжечь тот стог, чтобы остановить нашу сумасшедшую любовь.

— Я украшу банковский особняк счастливым ангелочком, похожим на тебя, — Константин целовал мои закрытые глаза и нежно гладил грудь. Мы лежали на огромной кровати в доме Константина. Мы растопили камин и пили коньяк. Нам было жарко, и мы лежали голые.

— Завтра возвращается из отпуска моя жена, — сказал Константин и стал протирать очки-пенсне кусочком бархата. — Нам придётся расстаться, Верочка.

— То есть как? — я легкомысленно скакала по его библиотеке в сорочке и с голыми ногами. Константин любил мои ноги. Особенно он любил разглядывать меня босую.

— У тебя чудесные маленькие ножки, — Константин надел пенсне на узкий нос с горбинкой. — Но согласись, я не могу продолжать отношения с любовницей в присутствии жены. Это непорядочно, она мне доверяет, и я не хочу её обманывать.

— А кто твоя жена? — спросила я, чтобы что-нибудь сказать, а не молчать.

— Нарышкина-Лопухина, — сказал Константин, — древний дворянский род, очень благородные люди.

Я стала одеваться. Ходила и искала колготки, юбку, босоножки. Это было унизительно.

— Ты куда? — удивился Константин. — Жена прилетит только завтра, сегодня у них приём в Баден-Бадене.

— У меня дела…

Меня колотило, зубы стучали. Я не хотела плакать при Константине. Я не могла застегнуть собственную юбку. Пришлось просить Константина. Он ловко задернул молнию и обнял меня сзади, подержал мою грудь горячими ладонями. Я вырвалась и молча ушла.

Любовь трудно выскрести. Она прорастает сквозь душу длинными корнями, как и положено сильному сорняку. Любовь — это сильный сорняк. Его нужно безжалостно выдергивать, как только он проклюнется и станет видимым. Как только его можно зацепить — нужно цеплять и выдергивать. И отбрасывать далеко-далеко от своего сердца, чтобы семена любви не вернулись с ветром и не погубили душу.

Всю ночь я выла и царапала штукатурку. Я обломала ногти. Я стояла под ледяным душем. За присест съела огромную банку мёда, которую собиралась растянуть на всю зиму. Зима наступила раньше, чем я думала.

На фасаде банковского особняка летал влюбленный ангел. Я тащила в особняк банку пластификатора для раствора, хорошо, что у банки есть ручка, иначе не поднять.

— Тебе нравится? — спросил меня Константин, как всегда из-за спины.

— Что нравится? — не поняла я.

— Ангел, — Константин засмеялся, и я услышала запах кофе с можжевельником, — у него даже волосы, как у тебя, мальчишечьи. Ты прелесть.

— Ты отказался от меня, — сказала я, — бросил.

— Милая Вера, — сказал Константин, взяв меня за плечи, — я архитектор малых форм, понимаешь? Малая форма — это моя любимая тема, это мое призвание, это мой талант.

— А при чем тут я?

— Ты, Вера, ангел, ты малая архитектурная форма, — сказал Константин, — жена — это большая форма, а ты — малая. Ты моя любимая финтифлюшка, моя фантазия. Тебе же нравилось, как я над тобой трудился?

— Да, — у меня снова задрожали губы.

— Ну, вот видишь, — опять засмеялся Константин, — потому что я гений малых форм. Теперь этот летающий ангел принадлежит не мне, он принадлежит истории. И я счастлив. И ты будешь счастлива, когда успокоишься и поймешь, что я был твоей счастливой фантазией.

Я ушла.

До вечера я красила в банковском дворце перила. Лак был едкий, канадский, я измучилась. А вечером, когда отделочники ушли, я открыла в особняке фасадное окно. Летающий ангел был в метре от подоконника. Я взяла кельму и срубила ангела со стены. Образовалась огромная дыра, на которую у меня ушёл мешок цемента. Зато получилось ровно, словно ничего и не было. А ничего и не было. Так, финтифлюшки.

А в прошлом году мы ремонтировали дом на окраине

А в прошлом году мы ремонтировали дом на окраине. Обычная пятиэтажка, ободранная, потемневшая, с рассохшимися швами. Называется она «французский проект», у нее балконы два столба подпирают, стены — панельные, а подъездное крыльцо украшают две громадные рыбы на бетонных шарах. Краска на рыбах выцвела, но не облезла: рыбы синие, а хвосты — красные.

Перекрытия в пыли и паутине, ржавые стояки в хомутах с резиновыми латками, песок, прямо стеклянный от чердачной духоты, скрипит под ногами.

— Дышать нечем, — Наташка, что со мной была, толкнула окошко, стёкла из трухлявой рамы выпали, хорошо — мимо руки.

— Тихо, дуреха, — я знаю эти чердаки: одно тронешь, все тут же рядом обрушится, и пошло по цепочке. Потом завалит и припорошит, не вылезешь.

— А чего тихо-то, — Наташка высунулась в окошко, — красота, Верка, летать охота, и чтобы земля подо мной крутилась, как глобус.

— Давай, кран поищем, — я пошла вдоль труб в поисках вентиля. Из-под ног вспорхнул голубь. — Господи, ну напугал!

— Оп-па, голубка, — Наташка ловко прижала голубя к оконной раме. — Гляди, сытая какая, как индейка.

— Ну и быстрая ты, — я удивилась Наташкиной сноровке, — точно кошка.

— А я и есть кошка, — Наташка пощелкала белыми ровными зубами. — Я все делаю быстро: и милуюсь, и дерусь. Давай мы ее съедим, Верка?

— Кого? — я не поняла

— Голубку, кого же еще-то, — Наташа оглянулась. — Ведра нам дали чистые, воду найдем, из мусора костерок запалим, все равно сегодня нас не ждут.

— Ага, не ждут, — я взяла ведро и пошла к крану. — Еще три часа работать.

— Да брось ты, — Наташка махнула рукой с голубкой. — Мы объект осматриваем, это хорошо, что замков на чердаке не было, а то полдня бы ключ искали, так что никто нас не ждет, не парься, Вер, я сейчас за бутылкой сгоняю, я все быстро делаю.

— За какой еще бутылкой? — я даже обомлела. — Это с какой радости?

— С обычной, бабьей, — Наташка протянула мне голубку. — Подержи, я вернусь и перья ей подергаю.

— Не буду я ничего держать, — я отступила на шаг. — Ну-ка отпусти её.

— Нет, Верка, не отпущу, — Наташкино лицо сделалось серьезным, даже злым. — Я ничего и никогда не отпускаю, что поймала — мое, поняла?

— И понимать не хочу, — протянула руку к Наташе. — Отдай, хватит на нервах у меня кататься.

— Не отдам, поняла? — Наташка схватила птицу за голову. — Я ее сырой съем. Ты видела когда-нибудь, как сырое мясо едят, еще теплое? А я сейчас покажу тебе, Верочка, это совсем не страшно, это очень весело, поняла?

— Погоди, — я перевернула ведро и уселась на него сверху, — давай поговорим.

— О чем? — Наташка усмехнулась и поцеловала голубку в клюв. — Что лапочка, страшно тебе? И правильно, что страшно, потому что ты попалась. А коли попалась — жди худого, так уж жизнь устроена.

— Ну, ты-то жива и здорова, — сказала я, — и никому не попадалась.

— Я-то? — Наташка засунула голубку за пазуху и уселась на окошко. Достала из кармана семечки, лузгает. — Я попадалась, Вера, еще как попадалась. Я, Верка, денег по скорому хотела заработать, дурища сельская, ну и пошла, короче, танцам учиться, ускоренный выпуск. Понятно, что там за учеба, нас к шесту даже не ставили, толкались в группе, как стадо коров, чтобы хоть немного движение изучить. А в выходной развезли по ночным барам, а там даже до танцев дело не дошло — сразу под мужиков уложили. И пойди вякни — я им деньги за обучение должна была, за костюм эстрадный, перья, стринги и туфли, за еду и выпивку, вообщем, нужно было отдать. Это, по-твоему, не попалась?

— Ну, отдала? — мне не хотелось вникать, а врет она складно.

— Перья у костюма были белые, — сказала Наташка в окно, — как у этой вот голубки, и ум такой же, голубиный, взлетела, чтобы вырваться — да поздно, хвост зажали. И съели, с потрохами, живую и горячую.

— Про деньги не ответила, — я достала бутылку с минералкой, я всегда с собой ношу, отпила. — Воду будешь?

— Давай, от семечек горло дерет, — Наташка протянула за водой руку, и я разглядела на ее запястье шрам. Как я раньше-то его не видела?

— Нет, деньги я не вернула, — Наташка пила воду мелкими глотками, как голубка. — Я в столицу сбежала, затерялась. Вот работаю третий год, пока жива. А хочешь, Верка, я тебе станцую? Нас там чему-то же учили! Вон стояк водопроводный, чем не шест? Гы-гы. Хочешь?

— Не надо, — я отвернулась от Наташки, дурдом какой-то, что за день такой? Все ведь нормально было, и вдруг посыпалось. Я же говорила, что стоит на чердаке задеть случайно и начнет падать одно за другим, завалит и припорошит, что не выберешься.

— Эй, Верка, — Наташка стояла на краю крыши, в руках у нее билась голубка, — выбирай я или она?

— Ты про что? — я высунулась в окошко. — Натаха, отойди, там ограждение ржавое, не удержит.

— А и не надо, — Наташка сделала шаг вперед, железо прогнулось, старые листы стали вырываться из проеденных замков. — Зачем голубкам ограждение? Говори: я или она? Ну?

— Ты! — не думая, крикнула я. — Конечно, ты.

— Ладно, — Натаха отошла от края и вернулась к окошку, протянула мне голубку. — На, рви голову.

— Наташка? — меня уже затрясло. — Наташка, прекрати дурить, иди сюда.

— Я приду, приду, — Наташка ждала, — но вначале оторви голову, ты же выбрала меня, так в чем дело?

— Хорошо, давай, — я нащупала в кармане складной нож, хорошо, что дома его не вынула. — Давай.

— Если ты меня обманешь, вон, крыша рядом, — глаза Наташки горели сумасшедшим огнем, она протянула мне голубку.

Я взяла ее и услышала, как отчаянно бьется птичье сердечко. Наташка смотрела на меня с крыши. Я раскрыла лезвие и зажав птичью голову в кулаке полоснула себя между пальцев, брызнула кровь, птица испуганно забилась.

— Смотри, Наташка, — я подняла измазанную кровью птицу, — я перерезала ей шею.

— Ладно, — Наташка спрыгнула внутрь.

Я отшвырнула голубку и ударила Наташку в лицо, повалила на пол и навалилась сверху. Я вцепилась в ее волосы и заорала как сумасшедшая, а верно, и вправду сошла с ума:

— Слушай же меня, сука из варьете, если ты сейчас рыпнешься, я тебя вот этим ножом проткну, ясно? Ясно?

— Ясно, Вер, ясно, — застывшее было лицо Наташи вдруг дрогнуло, она зашлась в плаче.

— Ладно, чего уж теперь, — я выпустила Наташку и села рядом на пол. — Обошлось же, обошлось.

— Сейчас, сейчас, — зареванная Наташка лихорадочно разодрала свою косынку и перевязала мне руку. — Тебе к врачу нужно.

— Заживет, — я привалилась к стенке. — Не впервой.

Мы сидели молча, не было сил говорить. И желания не было, все было сказано. А между нами ходила голубка и клевала Наташкины семечки, как перемазанная краской малярша. Кровь — обычная краска, только очень дорогая.

А сегодня утром мне захотелось кого-нибудь убить

А сегодня утром мне захотелось кого-нибудь убить.

Я лежала в постели и думала о своем желании. Я старалась расщепить его на лучинки, как неподатливое полено, настрогать из него тонких спичек и осветить сумрак своих низменных инстинктов. Я смотрела на потолок, откуда мне улыбались хищные лепные птицы. Я благодарила судьбу, которая сделала меня маляршей-альфрейщицей. Это не ремесло, это искусство, потому что мои самодельные алебастровые птицы были воплощением добра и зла одновременно. Их глубо-вдавленные зрачки излучали жар, иссушающий мою влажную глиняную душу — душа звенела и растрескивалась паутиной желаний.

В моей квартире всюду декоративная самодельная лепнина. Со стен свешиваются гладкие до маслянистости змеиные головы, углы щерятся зазубренными пиками, а откосы окон усеяны мертвенными большекрылыми бабочками с точеными ножками. Меня окружает застывший мир, который капризно просит у меня горячую кровь.

Я встала, небрежно застелила кровать белым атласом. Решение: проще всего убить чужую старуху. Старухи доверчивы и неподвижны. Можно присесть рядом с нею и, недолго поговорив о погоде, ударить в грудь остро заточенным шпателем. У меня есть отличный узкий шпатель для оконных выемок, он пробьет сердце старухи, как подсохшую монтажную пену. Дворовую собаку убить труднее, она завизжит, а вот старуха даже не удивится, ощутив кромку шпателя в хрупкой фарфоровой грудине, к острой боли слева старухи давно привыкли.

Когда я пила кофе, то надеялась, что желание убийства пройдет само по себе, забудется как изъеденный лоскутный сон, но чем больше я трезвела, тем больше мне хотелось воткнуть свой сверкающий шпатель в сонную старуху, в которую я уже отчетливо вглядывалась. Это была грузная бабка со сталисто-сальными волосами, вытертым широким пробором, обмыленным костяным гребнем, покатыми плечами, в вылинявших домашних байковых тапках разного цвета. У нее много горячей жидкой крови, разбавленной рассолом чайного гриба.

Я вышла во двор. На скамейке сидела старуха. Грузная, с широким пробором, покатыми плечами и в тапках. Я села рядом и достала заточенный шпатель.

— Погляди, в какой цвет они песочницу выкрасили, — сказала старуха и показала полной рукой в сторону детской площадки. — Или вон качели. Как могильная ограда. Сволочи, другого слова нет. У меня ноги не ходят, я бы сама перекрасила, на свою малярскую пенсию.

— А каким цветом? — глупо не удержалась я.

— Разбеленным колером, — сказала старуха, глянув на меня краем слезящегося глаза. — Цельным будет простовато. Я раньше-то колера составляла — ахнешь. Особенно с воском, с ним торцовка лехше.

— Знаю, — кивнула я, — я тоже малярша.

— Ну вот, — кивнула старуха, — а теперь сижу вот тут днями, смерти жду.

Старуха закашлялась, и ее живот тяжело закачался, напоминая мне раздутый лошадиный.

— А ты, милая, кем в малярах-то? — старуха вздохнула и привалилась спиной к стене дома.

— Звеньевая, — сказала я. — Обещают в мастера перевести, на пятый разряд.

— Переведут, коли старательная, — сказала старуха. — Одета ты богато, гляжу платят нынче малярам-то?

— У меня своя клиентура, — я убрала шпатель в сумку. — Лепнину для апартаментов делаю, это модно.

— Не люблю я лепнину, — сказала старуха, — мертвечина.

— Мертвечина, — согласилась я и пошла домой.

Дома я легла в ванну и ударила себя шпателем в грудину. Над ванной на потолке вилась каменная виноградная лоза, покрытая блескучим бесцветным лаком.

— Вот кровь, — прошептала я виноградной лозе и закрыла глаза.

Я знала, что лоза надо мной медленно розовеет сахарной спелостью: капля по капле, капля по капле. Белые бабочки наливаются цветом топленого молока, а лепные птицы из моих убийц снова становятся моими охранниками.

Завтра я обязательно проснусь здоровой и полной сил. Выпью обжигающий кофе и спущусь во двор перекрашивать песочницу и качели. Я сделаю на них объемную аэрографию, у меня есть веселые французские шаблоны, именно для детей. Надо только подумать, кто поможет мне нести небольшой, но тяжелый компрессор и куда я спрятала стаканчики от пистолета-распылителя.

Я счастлива!

Актриса Григорьева

Актриса Григорьева находилась на седьмом небе от счастья. Седьмым небом она называла пентхауз на башне Red Plaza не очень далеко от Кремля. Москва — как на ладони.

— Боже, я даже не знаю, как называются эти старинные дворцы и башенки, — подумала Григорьева, любуясь бескрайними просторами из зимнего сада. — Париж я знаю лучше. Но это вопрос времени. Через месяц запустим исторический сериал, вот и поднаторею в архитектуре родного города.

Григорьева вернулась в спальню, пронизанную жарким золотом полуденного солнца. Она разбежалась и с радостным визгом упала на жаккардовое покрывало огромной кровати. Откинула край и погладила рукой атлас простыни.

На кремовом потолке змеилась лиановая лепнина, утяжеленная наборными матовыми цветами.

— Цветы — это люстры, — догадалась Григорьева.

Такие же матированные люстры украшали подвесы бра и веточку настольной лампы.

— Как тут будет уютно вечером, когда я зажгу эти тропики, — мечтательно подумала Григорьева, но вспомнила, что вечером у нее встреча, от которой она никак не могла отказаться.

Режиссер сериала Лешка Казанцев, с которым она когда-то училась на одном театральном курсе, был неумолим.

— Григорьева, — сказал Казанцев, — мы спали с тобой, это факт, но из другой жизни. Никто никому ничего не должен. И детей у нас с тобой нет. Ни общих, ни раздельных.

— Значит, я тут случайно? — усмехнулась Григорьева, точно зная, что с возрастом она стала только краше. Париж, Лондон и Нью-Йорк прикоснулись к ее коже беличьими кисточками успеха, расширили и засинили ее глаза вспышками объективов, наделили хищной походкой принцессы подиума.

— Пригласил я тебя, Григорьева, — поперхнулся светло-коричневой граппой Лешка Казанцев, — потому что это позволяет раздутый бюджет фильма. Ты — мировая кино-прима, стоишь бешеных денег, и успех фильма у меня уже в кармане, если ты примешь мое предложение. Так что — ничего личного, Григорьева, только бизнес.

— Ты избегаешь называть меня по имени, — заметила Григорьева.

— Мы оба — дети Станиславского, — сказал Казанцев, — причем тут твое имя? Его больше нет. Для меня и для всей съемочной группы ты — не Григорьева, а любящая мать молодой героини. Твоя роль трагичная, ты в этой роли жутко страдаешь, потому что теряешь свою дочь, и твои слезы на крупном плане должны быть убедительнее всех слез, сыгранных в мире.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — спросила Григорьева.

— Что рассказываю?

— Ну то, что я там главная, страдающая, трагичная? — сказала Григорьева. — Может быть, затем, чтобы я не спрашивала тебя про девочку?

— Какую девочку? — Казанцев потянулся к граппе.

— Мою сюжетную дочку, — сказала Григорьева. — Ты ведь с ней спишь? И она наверняка бесподобна и, главное, в твоем вкусе? И при этом не очень талантлива, да? И ты взял меня, чтобы прикрыть ее клубную самодеятельность, фальшивые глаза, провалы интонаций, да? Но у нее огромная грудь, и поэтому ты обещал ей роль.

Казанцев молчал.

— Наверняка, эта девочка — из провинциального театра, — наступала Григорьева. — Колись, Леха, колись! Иначе передумаю сниматься. Откуда она?

— Из Ярославля, — нехотя сказал Казанцев. — Очень перспективная девочка. Ей сниматься нужно, а не барышень Островского играть на скрипучих досках.

Казанцев допил граппу, помолчал и взорвался.

— И вообще, чем ты, мадам, недовольна? Что за кухонные дрязги? Я плачу тебе столько, сколько ты захотела, не торгуясь. Потому что знаю тебе цену, я профессионал, и это моя работа. А наше театральное общежитие с мокрыми горячими простынями осталось в бессонной молодости. Я — твой режиссер, Григорьева, а не Леха Казанцев! Короче, входи в оплаченный валютой образ, прима! Понятно?

— Понятно, — Григорьеву укололо это обидное «мадам».

Она, значит, «мадам», а эта девочка из Ярославля… Да и черт с ней! Мало ли этих провинциальных девок, ждущих распахнутой ширинки Казанцева. Того студента Леху Казанцева, красавчика и жеребца, им уже не видать. Опоздали родиться, доярки краснощекие.

— Ну раз понятно, — Казанцев сразу успокоился и нацелился на работу, — тебе, Григорьева, стоит с ней познакомиться заранее. Допустим, сегодня в ресторане, это внизу, рядом.

Григорьева молчала. Казанцев воодушевился.

— Горе утраты любимой дочери — ключевая сцена фильма, если вообще не весь фильм. То, что ты умеешь плакать, я не сомневаюсь. Но тут, вспомнить про умершую собаку будет недостаточно, не те слезы. Это должно быть всемирным горем. Каждый человек — это отдельный мир. И наступает день, когда в этом мире гаснет солнце, понимаешь?

Оставьте ваш отзыв


HTML не поддерживается, можно использовать BB-коды, как на форумах [b] [i] [u] [s]

Моя оценка:   Чтобы оценить книгу, необходима авторизация

Отзывы читателей